А прошла ещё шагов тридцать – сзади раздался оглушающий взрыв, такого в жизни не слышала! – сердце остановилось, не успела испугаться – второй! Все люди кинулись в разные стороны, Вера тоже – как шла, но упёрлась в людскую стену: все остановились и оглядывались, боролся страх с любопытством. И кто повыше или позорчей, объявил: бросили две бомбы под лошадей, лошади ранены и один жандарм.
Да что ж это, Господи? Скорей проталкивалась Вера вперёд и уходила к вокзалу.
Шла своими глазами посмотреть, что там делается, можно ли брату?
Очень было густо в конце Невского. И вся Знаменская площадь невиданно залита народом – возбуждённым, бездельным, чего-то ожидающим, – благо не беспокоили их ни в какую сторону трамваи, ни со Старо-Невского, ни по Лиговке. У памятника стояли с красными флагами, руками размахивали, не слышно. И полиции в этом толпяном море не было видно, и на конях не возвышались, ни казаки.
И внутри вокзала толпилось народа больше, чем могло бы уехать или встречать. Может быть грелись.
А у кассы – не много людей. Стала в очередь.
Почему он так ослабел? Почему он так потерял опору? В самом себе. И в любви? Кто любит – тот всегда силён.
Заносы на Николаевской дороге прекратились, поезда возвращались в расписание. На сегодняшний поздний вечер – были билеты, правда, не слишком хорошие. Но Вера решилась не брать.
Затруднений с Виндавской дорогой не оказалось, перекомпостировали на Москву на завтра, на 11 утра. Ну, вот так хорошо.
На площади стояло и переливалось всё то же самое. Страшновато было возвращаться опять по Невскому, но иначе много крутить. Да все валили. Вера пошла теперь по другой стороне, не там, где был взрыв.
Осенью уезжал такой стремительно-счастливый, всё в нём пело. А сейчас узнать нельзя.
Трое полицейских стояло против Николаевской улицы. Их не трогали.
И на углу Владимирского тоже трое. Но к ним подтеснялась толпа, и на вериных же глазах – бросились. Один городовой вытянул вверх руку, выстрелил из револьвера, другой выхватил шашку, она мелькнула высоко над головами, всем видно, – но тут раздался новый выстрел, и шашка рухнула. И была толчея, толчея, несколько криков, – и можно было идти дальше. И Вера быстро пошла по тротуару, не оглядываясь. Говорили, что полицейских разоружили, и только.
Странно: разоружают городовых, как будто так и должно быть, и жизнь продолжается, как ни в чём не бывало. Густо и возбуждённо текла по тротуарам публика. Много мещанок и рабочих баб, каких на Невском не бывает. Иногда насмехались над богато одетыми, кричали им ругань.
После Аничкова моста Вера ушла с Невского. На Итальянской и на Караванной было всё обычно.
И не вся б эта беда – то какая радость видеть Егора дома! (И как бы отклонить его, чтоб он сегодня вечером не поехал кнейопять?) Была на нём старая домашняя куртка, которая держалась годами специально для приезда брата, – и вот он был в ней сейчас вместо кителя, при военных брюках, но и в чувяках, такой одомашненный.
Взяла на себя Вера преувеличить и задержку поездов от заносов, ничего подходящего на вечер, а завтра утром – хорошее место и уверенно. Взяла преувеличить и грозность на площади, рассказала и случаи на Невском. Брат был поражён, он такого не видел, когда ехал по городу. Да впрочем, всё сегодняшнее, откуда ни собери, состояло в том, что полиция нигде не стреляет, публика легко разоружает полицию, а войска не вмешиваются.
Всё это было как будто и очень серьёзно, а вместе с тем жизнь текла вроде обычная.
Няня стояла в дверях и ахала. А у нас рядом, в Михайловском манеже, стоят конные городовые вместе с казаками, так говорят: мы казаков больше боимся, чем бунтарей.
Брат на каждую новость вскидывался, хмурился, удивлялся: если б не от сестры, да не от няни, так поверить было нельзя. (Вскидывался-то он да, но охмур у него был уже круговой, серый, нельзя узнать, и глаза не блестели). Самое непонятное, почему власти не принимают совсем никаких мер. Так понимал Егор, что правительство – запуталось.
Он был просто болен – такой весь вид, и домашняя куртка на нём – будто надел по болезни. Господи, хоть бы уж сегодня вечером побыл дома!
Теперь бы само открывалось брату и сестре разговаривать прямо? Не о том, разумеется, как это случилось, как он полюбил! (да полюбил ли? вот что! – она и этой новой любви на лице его не видела), а: что же теперь делать? Сам по себе Петроград ещё не был бы полным доказательством для Алины. (Егор рассказал теперь сестре, что в октябре сам, по глупости, открыл Алине. А Вере – понравилось, это было прямодушно, это – был её брат!) Но то, что он никак не сообщил ей о поездке – ни при выезде, ни с дороги. А теперь…
– Ведь это очень серьёзно у неё, – повторял он над письмами Алины, перечитавши десять раз. – Ведь я её знаю, она решительная!…
Ну – не так. Ну, не настолько. Ранена? уязвлена? но не в таком же отчаянии? – уговаривала сестра.
– И разве мне её теперь пере… убедить… пере…
Угнёлся брат. Угнулся.
Он ехал к Алине – обречённо.
Как его укрепить?
Как? Его сама поддержала бы любовь – или там, впереди, к жене, или отсюда, из-за спины, – ураганная? сверкающая? Но Вера вглядывалась, вслушивалась – и с тоской, и почти страхом не видела укрепляющих знаков ни той, ни другой. А – потерянность, и даже пустота.
Что же это? Как это может быть?
Что ж, ему этот дар вовсе не дан?
Видно, ему и самому показалось святотатственно ехать сейчас назад к Андозерской. Мрак на душе. Сказал, что ночует здесь и до поезда никуда не поедет.
Вере – и радость. После того как брат позвонил Андозерской – позвонила и Вера своей сослуживице и отдала ей билет на премьеру «Маскарада» сегодня в Александринке. Так задолго покупала его, так долго ждали все этого дня, – но брат, и вдруг дома!
Не сказала ему ничего о спектакле.
Егор потерял свой обычный темп и порыв, много сидел, задумавшись, а ходил по комнатам совсем медленно. Улыбался смущённо:
– Вот видишь, как получается, Веренька…
Он уже весь был под нарастающей властью Алины. Уже готовился только к ней.
Самое правильное было бы сейчас – посидеть вечер да разобрать вместе все осколочки, все ниточки.
Когда думал, что Вера не смотрит, – ссунутое лицо.
Он совсем не был готов.
– А из Москвы прямо в армию?
Ободрился:
– Да, сразу в армию.
Ему только бы Москву как-нибудь проскочить.
Кормила их няня постным обедом: рыбным заливным, грибным супом, пирожками с капустой. С Верой она всегда вместе ела, а тут, как ни заставляли сесть за тарелку, – поспешала вскочить и услужить. Услужить не как господам, а – как маленьким, ещё не умелым ложку держать, из кружки пить.
Егор уж отвык от её лица, но Вера хорошо видела складку горя – сегодняшнего, за него.
А тоже и няня сама не заговаривала. Только и не продрагивалась в улыбку.
Что-то сказал Егор о посте, что на фронте не блюдут, разве Страстную. Няня, губы пережимая, посмотрела на него стоя, сверху:
– И ведь не говел, небось?
– Нет, нянечка, – с сожалением Егор, даже искренне.
– Атебе -то – больше всех надо! – влепила няня, не спуская строгого взгляда.
Егор сам себе неожиданно, лицо помягчело:
– А пожалуй ты и права, нянечка. Поговеть бы.
– Да не пожалуй, а впрямь! – спохватилась няня. – Ноне суббота, идём-ка ко всенощной в Симеоновскую. И исповедуешься. А завтра до поезда к обедне успеешь. И причастишься.
Отодвинула форточку – слышно: звонят. Великопостно.
Но когда это вдруг открылось совсем легко и совсем сразу – Егор замялся. Видно, уже большая у него была отвычка.