Так или иначе, она влюбила в себя рязанского поэта, сама в него влюбилась без памяти, и они улетели за границу из Москвы на дюралевом «юнкерсе» немецкой фирмы «Люфтганза». Потом они совершили турне по Европе и Америке.
Один из больших остряков того времени пустил по этому поводу эпиграмму, написанную в нарочито архаической форме александрийского шестистопника:
«Такого-то куда вознес аэроплан? В Афины древние, к развалинам Дункан».
Это было забавно, но несправедливо. Она была далеко не развалина, а еще хоть куда!
Изредка доносились слухи о скандалах, которые время от времени учинял русский поэт в Париже, Берлине, Нью-Йорке, о публичных драках с эксцентричной американкой, что создало на западе громадную рекламу бесшабашному крестьянскому сыну, рубахе-парню, красавцу и драчуну с загадочной славянской душой.
Можно себе представить, до каких размеров вырастали эти слухи в Москве, еще с грибоедовских времен сохранившей славу первой сплетницы матушки России.
Но вот королевич окончательно разодрался со своей босоножкой и в один прекрасный день снова появился в Москве – «как денди лондонский, одет».
Все во мне вздрогнуло: это он!
А рядом с ним шел очень маленький, ростом с мальчика, с маленьким носиком, с крупными передними зубами, по-детски выступающими из улыбающихся губ, с добрыми, умными, немного лукавыми, лучистыми глазами молодой человек. Он был в скромном москвошвеевском костюме, впрочем при галстуке, простоватый на вид, да себе на уме. Так называемый человек из народа, с которым я уже был хорошо знаком и которого сердечно любил за мягкий характер и чудные стихи раннего революционного периода, истинно пролетарские, без подделки; поэзия чистой воды: яркая, весенняя, как бы вечно первомайская.
«Мой отец простой водопроводчик, ну а мне судьба сулила петь. Мой отец над сетью труб хлопочет, я стихов вызваниваю сеть».
Вот как писал этот поэт – сын водопроводчика из Немецкой слободы:
«Живей, рубанок, шибче шаркай, шушукай, пой за верстаком, чеши тесину сталью жаркой, стальным и жарким гребешком… И вот сегодня шум свиванья, и ты, кудрявясь второпях, взвиваешь теплые воспоминанья о тех возлюбленных кудрях»…
Как видите, он уже не только был искушен в ассонансах, внутренних рифмах, звуковых повторах, но и позволял себе разбивать четырехстопный ямб инородной строчкой, что показывало его знакомство не только с обязательным Пушкиным, но также с Тютчевым и даже Андреем Белым.
Окинувши нас обоих лучезарным взглядом, он не без некоторой торжественности сказал:
– Познакомьтесь.
Мы назвали себя и пожали друг другу руки. Я не ошибся. Это был о н. Но как он на первый взгляд был не похож на того молодого крестьянского поэта, самородка, образ которого давно уже сложился в моем воображении, когда я читал его стихи: молодой нестеровский юноша, почти отрок, послушник, среди леса тонких молодых березок легкой стопой идущий с котомкой за плечами в глухой, заповедный скит, сочинитель «Радуницы». Или бесшабашный рубаха-парень с тальянкой на ремне через плечо. Или даже Ванька-ключник, злой разлучник, с обложки лубочной книжки. Словом, что угодно, но только не то, что я увидел: молодого мужчину, я бы даже сказал господина, одетого по последней парижской моде, в габардиновый светлый костюм – пиджак в талию, – брюки с хорошо выглаженной складкой, новые заграничные ботинки, весь с иголочки, только новая фетровая шляпа с широкой муаровой лентой была без обычной вмятины и сидела на голове аккуратно и выпукло, как горшок. А из-под этой парижской шляпы на меня смотрело лицо русского херувима с пасхально-румяными щечками и по-девичьи нежными голубыми глазами, в которых, впрочем, я заметил присутствие опасных чертиков, нечто настороженное: он как бы пытался понять, кто я ему буду – враг или друг? И как ему со мной держаться? Типичная крестьянская черта.
Я это сразу почувствовал и, сердечно пожимая ему руку, сказал, что полюбил его поэзию еще с 1916 года, когда прочитал его стихотворение «Лисица».
– Вам понравилось? – спросил он, оживившись. – Теперь мало кто помнит мою «Лисицу». Всё больше восхищаются другим – «Плюйся, ветер, охапками листьев, я такой же, как ты, – хулиган». Ну и, конечно, «С бандитами жарю спирт…»
Он невесело усмехнулся.
– А я помню именно «Лисицу», – сказал я. – Какие там удивительные слова, определения.
«Тонкой прошвой кровь отмежевала на снегу дремучее лицо».
У подстреленной лисицы дремучее лицо! Во-первых, замечательный эпитет «дремучее», а во-вторых, не морда, а лицо. Это гениально! А как изображен выстрел из охотничьего ружья!
«Ей все бластился в колючем дыме выстрел, колыхалася в глазах лесная топь. Из кустов косматый ветер взбыстрил и рассыпал звонистую дробь».
– Что ни слово, то находка!
Я вспомнил январь 1916 года, прифронтовую железнодорожную станцию Молодечно. Неслыханная красота потонувшего в снегах Полесья. В нетопленом станционном помещении я купил в киоске несколько иллюстрированных журналов, с тем чтобы было что почитать в землянке на позициях, куда я ехал добровольцем. Уже сидя в бригадных санях, под усыпляющий звон валдайского колокольчика я развернул промерзший номер журнала «Нива» и сразу же наткнулся на «Лисицу» – небольшое стихотворение, подписанное новым для меня именем, показавшимся мне слишком бедным, коротким и невыразительным.
Но стихи были прекрасны.
Я увидел умирающую на снегу подстреленную лисицу:
«Как желна, над нею мгла металась, мокрый вечер липок был и ал. Голова тревожно подымалась, и язык на ране застывал».
Я был поражен достоверностью этой живописи, удивительными мастерскими инверсиями: «…мокрый вечер липок был и ал». И наконец – «желтый хвост упал в метель пожаром, на губах – как прелая морковь»…
Прелая морковь доконала меня. Я никогда не представлял, что можно так волшебно пользоваться словом. Я почувствовал благородную зависть – нет, мне так никогда не написать! Незнакомый поэт запросто перешагнул через рубеж, положенный передо мною Буниным и казавшийся окончательным.
Самое же главное было то, что я ехал на фронт, быть может на смерть. Вокруг меня розовели, синели, голубели предвечерние снега, завалившие белорусский лес. Среди векового бора, к которому я неумолимо приближался, сочилось кровью низкое закатное солнце, и откуда-то доносились приглушенные пространством редкие пушечные выстрелы…
…Я мог бы назвать моего нового знакомого как угодно: инок, мизгирь, лель, царевич… Но почему-то мне казалось, что ему больше всего, несмотря на парижскую шляпу и лайковые перчатки, подходит слово «королевич»… Может быть, даже королевич Елисей…
Но буду его называть просто королевич, с маленькой буквы.
Пока я объяснялся ему в любви, он с явным удовольствием, даже с нежностью смотрел на меня. Он понимал, что я не льщу, а говорю чистую правду. Правду всегда можно отличить от лести. Он понял, что так может говорить только художник с художником.
– Ая, – сказал он, отвечая любезностью на любезность, – только недавно прочитал в «Накануне» замечательный рассказ «Железное кольцо», подписанный вашей фамилией. Стало быть, будем знакомы.
Мы еще раз обменялись рукопожатием и с этой минуты стали говорить друг другу ты, что очень понравилось сыну водопроводчика. Он сиял своими лучистыми глазами и сказал, как бы навек скрепляя нашу дружбу:
– Вот так – очень хорошо. А то я боялся, что вы не сойдетесь: оба вы уж больно своенравны. Но, слава богу, обошлось.