– Кто‑нибудь видел, что здесь написано.
– Никто, ваше высокоблагородие, – хорунжий вытянулся под его испытующим взглядом.
– А ты, Алексей, читал?
– Мельком взглянул. Не до того мне было, – попытался улыбнуться корнет, – а что там?
– Важные бумаги, – уклончиво сказал полковник, – услуга твоя неоценима, а что до судьбы… Ты даже не представляешь, с чем свою судьбу связал. Слыхал ли ты такие слова: требуется пролить реки крови, чтобы стереть предначертанное?
– Что‑то в этом роде говорил князь Козловский, царство ему небесное.
Невесело улыбнувшись, Мандрыка, будто для пожатия, протянул ему руку. Хорунжий заметил некоторую странность в жесте полковника – его рука, вместе с большим пальцем, легла в ладонь Корсакова. Но раненый, не обратив на эту странность внимания, слабо пожал протянутую руку командира.
– Сейчас врач будет, – сказал Мандрыка, – вот на ноги встанешь, уши то надеру. А за бумаги не беспокойся, я доставлю, куда следует.
Час спустя ординарец полковника покинул расположение полка, увозя в ташке пакет, с приказом доставить его князю Николаю Ивановичу Новикову в собственные руки.
Игорь Корсаков зевнул и поднял глаза к потолку. Потолок студии был стеклянный и сквозь стекло на Игоря смотрели звезды. Четкие и блестящие, словно вкрапления слюды в темной породе, они иногда расплывались туманными пятнышками, двоились и тогда он прищуривал глаза, фокусируя зрение.
«…эстетика больного ума умерла, выхолощенная ремесленниками от искусства, – говорит Леонид Шестоперов, – авангард выродился, концептуализм в кризисе. Кого сегодня удивишь посыпанной золотым песком кучей дерьма на холсте? Кто остановится возле инсталляции из гниющих отбросов, нанизанных на шампур над угасшим костром? Прошло время, когда критики искали и находили в русских художниках выразителей отвлеченных и духовно свободных направлений живописи, графики, инсталляций и даже перформанса, вынужденных скрывать свои работы от официозных деятелей воинствующего соцреализма…»
– Ты зачем мне эту херовину подсунул? – спросил Корсаков, роняя журнал на пол, – я тебе что, первокурсница из Строгановки, чтобы охмурять меня забугорными публикациями? Ты еще расскажи, в чьих коллекциях твоя мазня висит и за сколько на последнем Сотби ушло нетленное полотно «Путь жемчужины через кишечник черепахи».
– А что, очень даже неплохо ушло, – пробурчал Леонид Шестоперов, терзая зубами вакуумную упаковку с осетровой нарезкой, – черт, нож есть в этом доме?
– Тебе лучше знать, – пожал плечами Игорь, – твой дом.
Шестоперов рванул упаковку, куски рыбы вывалились на рубашку, на джинсы. Масло потекло по подбородку.
– Во, бля, – Леонид собрал осетрину, сложил ее на блюдце и ухватил масляными пальцами бутылку виски, – ну, повторим?
– Давай, – Корсаков взял стакан, – за что пьем?
– За тебя, Игорек! Вот ты смог, а я нет, – с горечью сказал Шестоперов. Как обычно, к исходу первой бутылки он стал сентиментально‑слезливым и завистливым, – ты смог остаться самим собой, не продать свое искусство, свой талант, свою душу…
– И живу, как последний ханыга, – добавил Игорь, – поехали, – он опрокинул стакан в рот, проглотил виски залпом и, нащупав пальцами маслину, закусил, сморщившись от сивушного привкуса заморского зелья.
Как обычно, к исходу первой бутылки он стал сентиментально‑слезливым и завистливым, – ты смог остаться самим собой, не продать свое искусство, свой талант, свою душу…
– И живу, как последний ханыга, – добавил Игорь, – поехали, – он опрокинул стакан в рот, проглотил виски залпом и, нащупав пальцами маслину, закусил, сморщившись от сивушного привкуса заморского зелья. – Ты что, водку не мог взять? Все понты твои… всегда любил пальцы раскинуть.
– Ну, не ругайся, старичок. Тебя порадовать хотел. Вот ехал и думал: первым делом Игорька найду! Сядем, выпьем, вспомним былое, а потом и за работу. Веришь, нет – не могу там работать! Жлобы они там все! Галерейщик мне квартиру со студией в Челси снял – это после выставки в Бад Хомбурге. Давай, говорит, Леонид, твори! А я не могу… – Шестоперов хлюпнул носом. По мере опьянения он становился плаксивым и обиженным на весь свет, – и деньги… всюду деньги. Ты хоть знаешь, сколько берет какой‑нибудь отставной пшик… шишка отставная за присутствие на открытии выставки в какой‑нибудь занюханой, засраной, задроченой… их‑к… галерее? Типа нашего Горби? Ну, Горби не знаю, но ва‑аще… штук по пять, а то и по десять настоящих зеленых американских рублей, с портретом в парике! Жлобы они меркантилы…льные! Размаха нет, а они центы считают! Вот ты…
– Сижу себе на стульчике на раскладном, – подхватил Игорь, подумав, что если Леня стал путать слова, то пора сделать небольшой перерыв, – дышу вольным воздухом Арбата, отстегиваю бандюганам или ментам положенное и в ус не дую. Могу водочки тяпнуть, могу косячок забить.
Стадии опьянения Леня Шестоперов отсчитывал по собственной шкале: слезы‑обиды; язык мой – враг мой, в том смысле, что не желает выговаривать то, что хочется; трибун‑обличитель; братание с народом и последняя стадия, которую еще мог воспринять сам Корсаков – синдром пролетария, или «все на баррикады».
– Вот, видишь, ты свободен, Игорек, – с полным ртом закуски невнятно сказал Леня, – а мне там и выпить не с кем. Ходят вокруг картин со стаканами, улыбаются, зубом сверкают. «О‑о, мистер Шестопиорофф!!! Как поживаете? Прекрасная выставка, пожалуй, я что‑нибудь приобрету». Да бери даром, гад ты лоснящийся, только душу мою… мою, – Шестпоперов гулко стукнул себя кулаком в грудь, захлебнулся от переполнявшей обиды и, решительно схватив бутылку, разлил остатки по стаканам. – И сорвешься, а как не сорваться? Заказы стоят, сроки горят, галерейщики визжат, а мне – насрать! У меня – запой! Понимаете вы, кровососы, тоска у меня по стране своей непутевой, по родным осинам и сизым рожам!
– Этого у нас сколько хочешь, – подтвердил Корсаков.
Его тоже уже здорово повело – с утра ничего не ел, а под вечер на Арбат завалился Леня‑Шест, прозванный так за длинную нескладную фигуру. К Игорю как раз клиент пристроился, портрет просил изобразить, так Леня его шуганул и утащил Корсакова к себе на квартиру. Сказал – гульнем напоследок, да и за работу пора.
Все это было знакомо – регулярно, раз в год Леня появлялся в Москве с опухшей физиономией и трясущимися руками, проклинал заграничное житье, где не то что работать, существовать русскому человеку невозможно, гулял на последние деньги, заработанные на западе и остервенело принимался писать, пропадая в мастерской дни и ночи. По мере исполнения заказов, наработки запаса картин, и появления ненавистных зеленых рублей, Леня резко менял точку зрения: жить в современной России – это медленно умирать, бездарно разбазаривая здоровье и талант. Никаких условий, никакого вдохновения, поскольку ничего святого не осталось на растерзанной, проданной и разграбленной демократами Родине.