Однако в отношении женщин он проявляет прямо-таки старомодную галантность и крайне щепетилен: его воспоминания романтичны и даже сентиментальны, как мне кажется, подчас даже чересчур. Так, портрет миссис Пендрейк вполне можно было бы живописать и более смелыми мазками. Я подозреваю, что она была из тех недостойных женщин, которых каждый из нас рано или поздно встречает на своем жизненном пути. Вот, скажем, моя бывшая жена… но хватит, это все-таки книга мистера Кребба, а не моя.
И все же, когда Кребб не занимался непосредственно диктовкой, мы часто говорили с ним (вернее, он со мной) на чисто мужском языке, и должен признаться, что большего матершинника мне встречать не доводилось. Он был просто не в состоянии произнести предложение, не вставляя после каждого слова некое определение, почерпнутое им то ли на рыночной площади, то ли в газетах. Звучало же это примерно так: «Дай-ка мне этот… микрофон, сынок. Интересно, когда эта… сестра принесет мой… завтрак». Так что я вынужден попросить читателя самого дополнять фразы, когда по ходу повествования мистер Кребб говорит нечто вроде: «Мотай отсюда, ты, проклятый сукин сын!» Будьте уверены, в оригинале употреблялись намного более сильные выражения.
Еще одно замечание: слово «задница». Как и многих писателей-любителей, употребляющих его безо всякого вкуса и изящества, лишь потому, что оно все время мелькает в прессе, Кребба часто обвиняли в грубости. Но это не тот случай. Нет, он искренне полагал это слово вежливым, которое можно и должно произносить повсеместно по любому поводу, не боясь никого обидеть. Впрочем, убедитесь сами.
Пожалуй, хватит. С тех пор как Джек Кребб сжимал мой микрофон, прошло десять лет. За это время от вполне естественных причин скончался мой отец, и началась моя долгая и волокитная борьба за наследство с невесть откуда взявшимся сводным братом. Но речь сейчас не об этом.
Я сказал достаточно и теперь уступаю сцену Джеку Креббу. Вы снова встретитесь со мной в кратком эпилоге. Но прежде прочтите эту ни с чем не сравнимую историю!
Ральф Филдинг Снелл
Глава 1. СТРАШНАЯ ОШИБКА
Я — белый и никогда этого не забывал, но в десять лет от роду я попал на воспитание к индейцам племени шайен.
Мой отец проповедовал слово Божие в Эвансвиле, штат Индиана. Церкви как таковой у него не было, и он умудрялся договариваться с неким владельцем питейного заведения, именовавшегося в наших краях «салуном», и тот разрешал ему по воскресеньям, с утра, выступать перед завсегдатаями. Салун располагался недалеко от реки, и его прихожанами были лодочники с Огайо-Ривер, бандиты-шулеры, останавливавшиеся здесь по пути в Новый Орлеан, карманники, кабацкие задиры, шлюшки и иже с ними, короче говоря, излюбленная паства моего батюшки, внимавшая его наставлениям с открытыми ртами и шумно выражавшая свои чувства, ничуть не стесняясь витиеватых и малоцензурных выражений.
Когда он впервые переступил порог салуна и начал свою проповедь, вся эта разношерстная толпа готова была линчевать его, но отец вскарабкался на стойку бара и разразился такими истошными воплями, что его предпочли оставить в покое и даже выслушать. Мой папочка владел своим голосом в совершенстве, недоступном ни одному другому белому проповеднику, хотя и не вышел ростом и был худ, как швабра. У него, знаете ли, имелся убийственный прием: заставить слушателя чувствовать себя виноватым за то, за что ему и в голову не могло прийти. Самое главное — вовремя отвлечь, обескуражить. На этом-то он и играл.
Он мог уставиться немигающим взором на какого-нибудь краснорожего бродягу-лодочника и рявкнуть: «А как давно ты не видел свою мамочку?» И можете не сомневаться, парень терялся, сучил ногами и утыкался носом в рукав, а тут еще с неутешными всхлипываниями начинали сновать вокруг мои многочисленные братья и сестры, изображая разорванную судьбой гирлянду вычищенных до блеска то ли серафимчиков, то ли херувимчиков (я, по правде-то говоря, не особо в этом силен) и видом своим являя «Горнию Милость Всем Нашим Невзгодам».
Но они не просто сновали между столиками, а собирали пожертвования, которыми мы делились с владельцем салуна. Как нетрудно догадаться, на этом простом основании он и пускал нас к себе. Но его выгода была и в другом: во время всей службы работал бар.
Мой отец не был пуританином. Не раз во время проповеди ему доводилось стрелять. Никто никогда не слышал от него ни слова осуждения выпивки, женщин, карт или какого-либо иного удовольствия. «Азарт во всех проявлениях своих, — не раз говаривал он, — дан нам Господом, а потому и не может быть дурным сам по себе. Дурно то, что, следуя ему, человек порой теряет свой природный облик, сквернословит, жует табак, плюет на пол и забывает умываться». Не помню, чтобы отец упоминал другие грехи. Он не имел ничего против хорошей сигары, но не выносил, когда жевали табак, отдавали предпочтение площадной брани или разгуливали с грязной физиономией. Если человек умыт и чист телом, отца мало трогало то, что он напивается до полусмерти, проигрывает последние гроши, обрекая своих детишек на голод и нищету, или подхватывает дурную болезнь от неумеренного общения с женщинами легкого поведения.
Мальчиком я и не подозревал, но сейчас-то я точно знаю, что мой отец был психом. Часто он нес что-то бессвязное, спотыкался и падал, а когда к нему обращались, отвечал невпопад. Прежде чем удариться в религию, отец был парикмахером, да и потом всегда сам стриг нас, детей, что было, доложу я вам, просто пыткой: он отчаянно сопел, прыгал вокруг, щелкая ножницами и норовя отхватить кусок уха или шеи вместе с отросшим вихром.
Дела в салуне шли неплохо, если не считать недовольства прочих священников, стремившихся вытурить отца из города за то, что он похитил у них часть паствы и особенно изрядное число стареющих женщин, свято до этого веривших в традиционные христианские запреты. И тут как гром с неба — мой родитель решил отправиться в Юту и стать мормоном. Среди прочего его воображение пленяла мормонская идея о том, что мужчине подобает иметь много жен. Как я уже говорил, отец одобрял все, кроме жевания табака, сквернословия и т. д. Самому ему вовсе не приспичило завести себе еще одну жену, но все дело было в принципе. Поэтому мама не особенно тревожилась. Это была маленькая хрупкая женщина с невинным круглым веснушчатым личиком. В тот день, когда отец пришел в крайнее возбуждение от своего решения и отказался идти проповедовать в салун, она заставила его раздеться и залезть в бочку с горячей водой, где долго терла ему спину мочалкой, что четверть часа спустя успокоило его окончательно.
Итак, отец отвез нас в Индепенденс, штат Миссури, купил там повозку и волов, и мы отправились в путь по калифорнийской дороге. Ежели память мне не изменяет, это была весна 1852 года, но нам навстречу то и дело попадались бедолаги, поднятые на ноги «золотой лихорадкой», разразившейся аж в сорок восьмом, и теперь безнадежно оказавшиеся в самом ее хвосте. Прошло изрядно времени, прежде чем из попутчиков не образовался небольшой караван из семи повозок и двух верховых лошадей. Люди сдуру избрали отца своим вожаком, хотя он и не имел ни малейшего представления о путешествиях через равнины, в отличие от меня, наслушавшегося душераздирающих рассказов одного китайца, который работал несколько лет назад по шестнадцать часов в день на строительстве железной дороги Сентрал-Пасифик.