Капитан флагмана - Фогель Наум Давидович 31 стр.


Правее на высокой – под красное дерево – подставке телевизор. Против него – диван-кровать, тоже под красное дерево. Налево – дверь в спальню.

Сквозь небольшую щель меж створок виднелись стеклянный, молочного цвета, абажур, трюмо и пуфик перед ним на коврике. Волошина покосилась на него. Встала и прикрыла дверь.

При первой встрече, будучи уже навеселе, он спросил, указывая на дверь:

– А тут у вас что?

– Спальня.

Он поднялся, подошел к двери, толкнул створки. Стоял, широко расставив ноги, долго рассматривал чисто убранную комнату. Потом сказал:

– Уютное гнездышко. Все просто кричит о спокойном течении жизни.

– Глупости, – вспыхнула Волошина. – Рядом поставленные кровати еще не говорят о семейном благополучии. – И она резким движением захлопнула двери перед его носом.

Ему стало тогда неловко. Затем чувство неловкости сменила растерянность. Он подошел к женщине, обнял, прижался щекой к ее лицу.

– Прости, – произнес он тихо. – Пожалуйста, прости. Это было бестактно с моей стороны. Право же, это было бестактно.

Она молчала. Он подождал немного, потом спросил:

– Ты обиделась?

– Я не хочу, чтобы ты вспоминал о нем, когда мы вдвоем, – сказала она.

– Хорошо, – согласился Шарыгин и сел на свое место. – Я налью себе еще немного. Ты не возражаешь?

– Пожалуйста!

Он медленно выпил полрюмки коньяку.

– Ты права, что обиделась, – сказал он, пощелкивая ногтем по рюмке, – я не имел права так говорить. И потом, «кесарево – кесарю». Так и древние римляне говорили: «Кесарево – кесарю».

– Ну что ты плетешь? Какой Кесарь? Кто Кесарь?

Он опять налил себе рюмку к выпил.

– Я понимаю, что «кесарево – кесарю» – пошлость. Но я тебя люблю. И когда я себе представлю тебя рядом с этим…

– Замолчи, пожалуйста!

Он снова выпил и сказал с тихой грустью в голосе:

– Прости, когда я пьян, я начинаю смотреть на вещи трезво.

– Замолчи, – повторила она уже строго, и глаза ее стали холодными.

– Не будем ссориться, – попросил он. – Право же, я не хотел обидеть тебя. Поверь, мне очень стыдно за свою пьяную болтовню.

Ему и впрямь стало тогда не по себе. «Она мне чужая, – подумал он. – Зачем я здесь? Она ведь совсем чужая мне. Да нет, я люблю ее. Конечно, люблю. И меня тянет к ней. Меня всегда влекли сильные натуры. Да, я ее люблю».

На следующий день во время утренней гимнастики и потом, уже стоя под душем, он жестоко казнил себя за вчерашнюю бестактность. «Уютное гнездышко…», «Кесарю – кесарево…» Какая пошлость! Я быстро теряю контроль над собой, как только начинаю пьянеть».

После душа, растираясь мохнатым полотенцем, он успокоился: «Все будет хорошо».

Чтобы отогнать эти досадные воспоминания, он тряхнул головой, допил вино, поднялся, крепко стиснул и разжал кулаки.

– Ты чем-то недоволен? – спросила она.

– Обидно, что мой лодочный мотор сломался, – произнес он со вздохом, – а то махнули бы на реку. Ты устроилась бы на носу. Знаешь, какая прелесть – лежать на носу и смотреть вниз. Когда лодка идет на полной скорости, вода искрится, и кажется, будто металл высекает эти искры. Забрались бы на какой-нибудь остров, наловили рыбы, потом сварили уху. Это восхитительно – уха на свежем воздухе, да еще когда вокруг только высокие осокори, да птицы, да ветер в листве.

– Если бы ты знал, как я им завидую, – вдруг сказала она каким-то чужим голосом.

– Кому?

– Тем бабам, которые целый день работают, как проклятые, а возвратившись домой, моют, варят, стирают, а потом, уже ночью, приходят к любимому, усталые до полусмерти, но желанные и потому счастливые. Как я им всем завидую! И еще завидую тем, которые могут, когда хотят, выйти на улицу с кем угодно, не таясь. И поехать на реку тоже могут с кем угодно, и тоже не таясь.

Даже этим голенастым потаскушкам с портовой улицы я тоже завидую. Им наплевать, что скажут о них. Им на все наплевать. Мне скоро тридцать шесть. Не успеешь оглянуться – бабьей жизни конец. А что я видела?

– Тебе грех роптать, – сказал Вадим Петрович, озадаченный этим взрывом чувств. – Тебе грех роптать, – повторил он. – Тысячи и тысячи женщин завидуют тебе.

– Дуры! Боже мой, какие же они дуры, эти твои «тысячи и тысячи». Чему они завидуют?

– Положение все-таки.

– А что оно мне дает? Вечные хлопоты, заседания да собрания, командировки и вот эти крохи ворованной любви? Муж, которого ждешь, которого любишь, – вот счастье! И хлопоты по дому – тоже счастье. И дети. Иногда мне снится, что я кормлю грудью. Все тело трепещет, каждая жилочка дрожит. А у меня это было всего однажды, почти пятнадцать лет назад. Целая вечность. Днем, когда вертишься на работе, не думаешь об этом, а вот ночью…

Он попытался успокоить ее:

– У тебя дочь растет, это большая радость – дочь.

Она горько улыбнулась:

– Дочь. Да она же мне совсем чужая. Отчим ей ближе меня.

– Как тебя угораздило выскочить за такого?

– С ним удобно. Удобно и… надежно.

– Служба у него… Все время по лезвию бритвы ходит.

– Служба нелегкая. Вокруг – сети. Чтобы не попасть в них, надо чутье и локаторы, как у дельфина. Качается, как маятник, между «нужно» и «можно». Кроме инженерно-планового еще и юридический закончил. Заочно. Знаешь, как он говорит? «Я законов не боюсь. Я их знаю, всегда помню и чту». Ненавижу его!

– Да разойдись ты с ним, и все тут.

– Разойтись? Это легче сказать, чем сделать. А потом? Опять замуж? В третий раз? Ватажков говорит, троеженцев не должно быть в партии. Вот как.

– Ну, тебе, пожалуй, простили бы.

– Нет, не простили бы. Я вся на виду. Я ничего не могу себе позволить. Даже громкого смеха в троллейбусе. Неприлично. Когда-то я любила идти по улице и есть мороженое. Сейчас не могу – неприлично. Я должна все время следить за собой, контролировать каждое свое слово, каждый жест. Потому что я не просто женщина, не только жена ответственного работника, а ко всему еще руководитель крупного учреждения.

– А ведь это все можно изменить, – сказал Шарыгин. – Этот груз в общем легко сбрасывается.

– Тебе приходилось когда-нибудь летать? Не на самолете, во сне? В этом – что-то захватывающее. Нет большей радости, чем ощущение полета.

– Полет, – раздумчиво произнес Шарыгин, – летать… взлетать… взлетать высоко… У многих это мечта жизни. А другие предпочитают ходить по грешной земле.

– Лицемеры или неудачники, – сказала Волошина. – Это они придумали философию преимущества рядового солдата. «Как славно быть ни в чем не виноватым, совсем простым солдатом, солдатом».

– Я совсем иначе трактовал эти строки, но неважно: кому-то же надо быть рядовым.

– Надо, – согласилась Волошина. – Не может быть такого, чтобы все – начальники. Начальников всегда меньше… и всегда это – элита. Вчера по телевидению передавали симфонический концерт. В оркестре не меньше ста человек. Оператор показывает музыкантов – то группами, то в одиночку – и дирижера. Музыкантов и опять дирижера: в профиль, слева, справа, только руки, только глаза. И знаешь, как оно отличается от других – лицо дирижера? В оркестре просто лица: одни сосредоточенные, другие вдумчивые, третьи равнодушные, даже туповатые как будто. А дирижер… Боже мой, как он был прекрасен! Сколько одухотворенности! Сколько страсти! Смотришь и начинаешь понимать, что оркестр сам по себе не существует. Он как бы продолжение дирижера, его рук, мыслей, чувств. А глаза! В них какая-то одержимость – восторг, боль, радость. Все в одно и то же время. И вот руководитель – это как дирижер.

– Понятно, – кивнул Шарыгин. – Только не надо никому говорить этого.

Назад Дальше