Однажды поздно вечером ко мне подходит санитар и шепчет на ухо:
— Товарищ подполковник, просим вас зайти в нашу комнату.
— Зачем?
— Побеседовать хотим.
— А много вас?
— Человек пятнадцать-двадцать,
— В лагере рискованно проводить митинги.
— Там все наши, советские ребята. Не беспокойтесь, мы и охрану установили на случай появления подозрительных.
В комнате санитаров прямо на полу расположились человек двадцать. Все в залатанных-перелатанных обносках. Лица худые. В глазах настороженность.
Посреди стоит табурет, мне его услужливо пододвигают. Я сел. Воцарилось молчание. Несколько пар глаз шарят по моему лицу.
— Зачем вы меня позвали, товарищи? — спрашиваю наконец.
В ответ опять молчание.
Вдруг один решается.
— Появился еще один вербовщик в фашистскую армию. Говорит, Москва и Ленинград пали.
Старая песня! Неужели до сих пор кто-то может этому поверить?
— Враки! — говорю. — Как же могут они Москву взять, когда по всей Германии траур объявлен по случаю разгрома под Сталинградом? И Ленинград стоит. Нечем им взять Ленинград, лучшие их армии на Волге побиты. Да и никогда я не поверю, чтоб Ленинград мы сдали. Весь народ вместе с армией будет стоять за Ленинград, как в прошлом году стояли за Москву.
— Он еще говорит, будто армия наша разбегается, в стране беспорядки. Призывает идти в Россию с немецкой армией порядки наводить.
— Они потому и призывают нас в свою армию, что своих солдат не хватает. Посмотрите, кто лагерь охраняет — хромые, старичье, которым бы дома сидеть да пиво тянуть.
Говорил я то, что сам думал, в чем убежден был больше всего на свете. А что я им еще мог сказать? Ведь у меня тоже никаких точных сведений не было. Так, наблюдал, как немцы себя ведут, прислушивался, кто что скажет, и сердцем отбирал то, что считал правдой.
Вот и тогда говорил:
— Давайте лучше поможем нашей армии в борьбе с фашизмом. Ведь мы все солдаты…
Неуверенные голоса:
— Что мы можем сделать? Держат нас здесь, как скотину!
— Как что сделать?! Многое можем сделать. Из лагеря выводят на работу — при первой же возможности разбегаться. Разбегаться в одиночку и мелкими группами. А по пути все уничтожать, что можно: мосты, железнодорожные пути, скирды хлеба, сено. Пусть фашистские головорезы получают на фронте «добрые вести» из дома.
Я говорил тогда жарко и видел, как оживают глаза сидящих на полу худых, грязных, оборванных людей.
— Только, братцы, — просил я, — не вставайте на путь измены! Это, даже если и Родина вам когда-нибудь простит, сами себе не простите, совесть замучает…
Через несколько дней за мной пришел немецкий солдат. Меня провожают десятки пар доброжелательных глаз. Услышал вдогонку:
— Доносчика найдем и мешком накроем. Не сомневайтесь, Иван Иванович.
По дороге в комендатуру прикидывал: «Что это результат разговора с унтер-офицером или донос о нашей недавней беседе? Последнее опасней. Унтер-офицер, пожалуй, не донес на меня. После того разговора он заходил еще раза два. Правда, в разговоры больше не вступал, но приносил сухари, вернее, сушеные хлебные корки. И я все тогда думал: может, мои слова все-таки задели в нем какие-то струнки, посеяли сомнения…»
Пока я все это прикидывал, меня ввели в комнату с большими канцелярскими столами, за которыми сидело не меньше десятка ефрейторов и унтер-офицеров. За одним из столов восседал гауптман-пожилой человек с большим бесстрастным лицом.
«Что-то уж очень торжественно меня встречают, подумал я. — Как бы этот допрос не был последним. Но, с другой стороны, на столе гауптмана нет ни листка бумаги, ни карандаша. Может, все сведется к простой нравоучительной беседе или меня будут опять уговаривать перейти в немецкую армию?»
Последовало худшее из моих предположений. Гауптман медленно перевел свои холодные глаза на один из столов.
Я проследил за его взглядом и увидел на белых листах бумаги две волосатые руки, готовые записывать.
Из-за соседнего стола поднялся знакомый мне унтер-офицер-переводчик. Допрос начался:
— Звание, имя, фамилия?
— Подполковник Иван Смирнов.
— Где, когда попали в плен?
— 25 августа 1941 года под Великими Луками.
— В плен сдались добровольно?
— Был ранен и контужен в рукопашном бою. Подобран немецкими солдатами.
— Почему не сдались в плен раньше, до ранения?
— Я командир Красной Армии…
— Вы, видимо, большевик, фанатик?
— Я член партии большевиков.
— Почему в лагере к вам подходит много людей, о чем вы беседуете? «Стоп! Будь осторожен!» — сказал я себе и начал неопределенно:
— О разном. Кого что интересует…
— Конкретнее.
— Ну вот, один хочет вспомнить описание нашим поэтом Пушкиным Полтавской битвы. Начинаем вспоминать стихи, толкуем о Кочубее, запертом в темнице, говорим об изменнике Мазепе. Потом переходим к «Тарасу Бульбе» великого писателя Гоголя…
Гауптман долго молчит. На моих глазах его лицо меняется, с него сходит маска равнодушия, оно становится злобным. Он извлекает из кармана вчетверо сложенный листок бумаги и, швырнув его мне, что-то кричит. Унтер-офицер переводит:
— Прочтите и скажите, что вы думаете об этом.
Бегло читаю неровные, низко наклоненные строчки. Они сообщают, что в госпитале находится большевистский агитатор, его называют подполковником Иваном Ивановичем, вокруг него собираются военнопленные. Дальше малограмотно передавалась наша беседа в комнате врачей. И стояла подпись: «бывший лейтенант Красной Армии, а теперь военнопленный Байборода».
Я не тороплюсь с ответом, делаю вид, что еще раз пробегаю строки. Что же отвечать? Все так — большевистский агитатор. Так и я себя считал. Но кто он, этот предатель, который из тех, что так пытливо смотрели на меня? А еще говорили: «Свои ребята!» Свои!.. Неужели кто-нибудь из молодых лейтенантов, которых я когда-то учил, тоже способен, на такое? Нет, не хочу об этом думать! Потом, если у меня еще будет время. А сейчас спокойнее, как можно спокойнее…
Я складываю письмо вчетверо, кладу на стол, в глазах гауптмана читаю уже не злобу, а ехидство:
— Что на это скажете?
Я медлю, никак не соберусь с ответом. Гауптман не ждет:
— А я вам скажу: ваша армия бессильна против войск фюрера. Немецкий офицер никогда бы не донес на другого офицера, да еще старшего по званию.
— В семье не без урода. Но вы тоже не можете верить этому Байбороде. Если он способен написать донос на товарища, он тем более способен лгать вам…
— Вы признаете себя виновным в том, что здесь написано?
Я пожимаю плечами:
— Если вам угодно верить таким мерзавцам, ваше дело…
Гауптман считает, что дело ясное, встает и быстро уходит, бросая мне на ходу:
— Вы, подполковник, отныне поступаете в распоряжение гестапо…
На том лечение мое в госпитале закончилось. Дальше карцер, а через несколько дней арестантский вагон перевез меня в тюрьму в город Хильдесгайм.
На том и моя добровольная миссия «большевистского агитатора» закончилась. Вот об этом я и жалею больше всего… И уснуть никак не могу-то ли потому, что нары слишком жестки для моего больного отекшего тела, то ли мысли слишком тяжелы… .
«Вот тебе и „Jedem das seine“, — думаю я. — Куда поведет тебя дальше твоя дорога, Иван Иванович Смирнов?»
Глава 2. «Я на все пойду!»
Пока мы в карантине, можно побродить по лагерю, приглядеться к людям, понаблюдать за порядками. А порядки здесь такие, что ухо держи остро и думай, думай больше, что к чему.
Как-то на рассвете, незадолго до подъема, я вышел из барака и остановился пораженный. Через край бетонного корыта для мытья обуви перевесилась полосатая человеческая фигура. Ноги подогнуты, голова опущена по уши в грязную воду.