Ромашкин подбежал к блиндажу, рванул плащ-палатку, хриплым от волнения голосом скомандовал:
— В ружье! Только тихо. Немцы ползут, человек двадцать. Наверное, разведка. Всем выходить пригнувшись — не показываться. Приготовить гранаты. Огонь по моей команде… Кулагин, доложи ротному по телефону, скажи, я в траншее.
Ромашкин опять поискал и нашел на снежном поле выпуклые бугорки — до них было ещё метров шестьдесят. «С такого расстояния не кинутся. И гранаты лежа не добросят, — лихорадочно думал он. — Надо уловить момент, когда в рост встанут, когда ринутся к траншее, лежачих много не набьешь».
Солдаты разбегались вправо и влево, присаживаясь на дно траншеи, тревожно поглядывая на командира из-под серых ушанок, сжимая лимонки в голых руках.
Увидев гранаты, Ромашкин подумал: «Когда фрицы вскочат, дорога будет каждая доля секунды». Шепотом приказал:
— Разогнуть усики на гранатах!
Тихая эта команда пошла по траншее. Солдаты передавали её друг другу:
— Разогнуть усики…
Василий поглядел в тыл: не подбираются ли сзади? И опять негромко сказал, уверенный, что его слова тут же передаст «солдатский телефон»:
— Внимательно следить на флангах!
Короткий говорок опять побежал от командира в противоположные концы траншеи.
А призрачные фигуры в белом чем ближе подползали, тем медленнее двигались. Ромашкин от перенапряжения мысленно даже звал их: «Ну, давайте, давайте!.. Чего медлите?» Сердце у него стучало так громко, что невольно подумал: не услышали бы этого стука немцы. Стало вдруг жарко. Он расстегнул полушубок.
«Перед броском вперед они должны приостановиться, подождать отставших», — соображал Ромашкин и тут же увидел, как один из немцев приподнялся, потом разом встали остальные и покатились по глубокому снегу вперед без единого звука, словно ватные.
— Огонь! — заорал Ромашкин во всю грудь и метнул гранату.
Солдаты тоже вскочили со дна траншеи. Замелькали в замахе руки. Торопливо затараторил пулемёт Ефремова. Забухали взрывы гранат. Взвизгнули, брызнув в стороны, осколки. Закувыркались, заметались, закричали белые фигурки между огненными и черными всплесками земли.
— Бей гадов! — кричал Ромашкин.
Он бросил ещё одну гранату, затем вскинул автомат и стал стрелять. Справа и слева гулко гремели винтовочные выстрелы.
Радость от того, что все получилось как было задумано, и особенно вид удирающих врагов, вытолкнули Ромашкина из траншеи.
— Лови их! За мной, ребята!
Он бежал скачками, проваливаясь в глубокий неутоптанный снег, стреляя на ходу. «Живьем бы, живьем бы взять хоть парочку!» — с азартом думал Василий, догоняя удирающих. Вот уже совсем рядом один, запаленное дыхание со свистом вырывается из его груди — не дышит, а стонет от перенапряжения: «Ых! Ых!»
Ромашкин схватил немца за плечо. Оно оказалось мягким, рукой прощупывалась вата. «В разведку пошел, а столько понадевал на себя, вояка!» — мысленно упрекнул его Василий и ударил автоматом по голове. Уже размахнувшись, успел подумать: «Не пробить бы голову, вполсилы надо». Фашист, взмахнув руками, упал в снег. Но сразу вскочил и бросился на Ромашкина, стремясь схватить за горло скрюченными, растопыренными пальцами. «Когда же он успел рукавицы сбросить?» — удивился Ромашкин и привычным приемом, который много раз применял на ринге, отбил в сторону руки врага и так же автоматически влепил ему увесистый хук в челюсть. Немец крякнул и опрокинулся навзничь. Василий, будто на ринге, стал отсчитывать про себя: «Раз, два, три… Тьфу, да что я — рехнулся?»
Он окинул взглядом место стычки. Все было кончено. Солдаты тянули, держа за шиворот, ещё двух упираюшихся гитлеровцев. Несколько убитых лежали, уткнувшись лицом в снег. Человек шесть мелькали вдали. Бирюков стоя, а Махоткин с колена били по ним одиночными, хлесткими на морозе выстрелами.
— Ушли, язви их в душу! — сказал Махоткин с досадой и прекратил стрельбу.
Ромашкин кивнул на убитых:
— Собирай их, ребята, и давайте быстро в траншею. Сейчас сабантуй начнется! — Склонившись к своему пленному, дернул его за рукав: — Эй, ауфштеен! Хватит прикидываться, не так уж сильно я тебе врезал. — И честно признался: — Но врезал все-таки от души! Давай, давай, ауфштеен!
Немец таращил мутные после нокаута глаза, тряс головой, пытаясь смахнуть одурь, с опаской поглядывал на лейтенанта.
— Пошли, форвертс! — командовал Ромашкин. — Сейчас твои друзья добивать начнут. Теперь твоя жизненка им до фенъки. Теперь им важнее убить тебя, чтобы не давал сведений. Понял?
Солдаты за руки и за ноги волокли убитых гитлеровцев. Надо оттащить их в сторону, а при случае и закопать. В боевом охранении были опытные бойцы, знали: чуть потеплеет, и трупы станут разлагаться, тогда не устоишь от смрада на посту.
В душе каждый гордился своим командиром: «Башковитый, хоть и молоденький».
Бирюков подвел к взводному ещё одного немца и, как бы продолжая недавний разговор, сказал:
— Вот, товарищ лейтенант, может, он и хорошо стреляет, а все же я изловил его.
— Молодец, Бирюков, ты как русский медведь, тебя только раскачать надо.
Солдат насупился.
— Какой же я медведь? Я человек, красноармеец. У меня дети есть. Они, чай, не медвежата.
— Не обижайся, так обо всех нас, о русских, говорят. И, может, правильно это: не очень мы поворотливые, долго раскачиваемся, но уж когда встанем на дыбы, клочья полетят.
— Если в таких смыслах, я согласен, — Бирюков улыбнулся.
Пока темно, надо было поспешить с отправкой пленных на НП командира роты. Днем с ними не выбраться. И от обстрела их нужно сберечь.
Страннее дело — война. Вот стоят перед Ромашкиным враги. Они хотели убить лейтенанта и двенадцать его солдат. Если бы им повезло, перебили бы всех беспощадно. Может быть, одного — двух пощадили, потому что нуждаются в «языках». Но попались сами. И лейтенант Ромашкин, которого они хотели убить, заботится, чтобы поскорее увести их от опасности. А сам останется здесь под обстрелом, и кто знает, может, его убьют в отместку за этих вот пленных.
Василий по телефону доложил обо всем командиру роты, применяя нехитрый код, который вряд ли мог ввести кого-нибудь в заблуждение, но все же имел на фронте широчайшее распространение:
— У меня "у" нет, "р" тоже нет. Пришлите «картошки», «гороха» не надо. Трех «зеленых карандашей» высылаю в сопровождении двух моих « карандашей».
— Давай зеленых немедленно! — громко и властно сказал лейтенант Куржаков. Он всегда говорил с Ромашкиным громко и властно — считал, что так нужно, потому что в равном с ним звании занимал должность командира роты…
Первая мина взвыла, забираясь вверх и отфыркиваясь, стала падать на высотку боевого охранения. С железным хряском и звоном она разорвалась недалеко от траншеи. И тут же другие мины замолотили в мерзлую, звонкую землю, будто их бросали сверху. Ни выстрелов, ни воя при их приближении в грозе разрывов уже не было слышно.
Тяжелые снаряды тоже долбили землю. Высотка вздрагивала и гудела от этих тупых ударов.
Боевое охранение укрылось в своем блиндаже. Все молча курили. Лица казались спокойными, даже безразличными. Когда близко разрывался снаряд, из всех щелей между бревнами наката словно опускались грязные тонкие занавески. Если же мина или снаряд грохались подальше, из-под бревен — там и тут — текли прозрачные струйки. И хотя солдаты внешне не выказывали беспокойства, в душе каждый гадал: попадет или нет? И каждый, не веря ни в бога, ни в черта, не зная ни одной молитвы, все же обращался к какой-то высшей силе, робко просил ее: «Пронеси мимо!.. Пронеси!..»
А в другом блиндаже, попросторнее, у стола, сбитого из снарядных ящиков, сидели командир полка майор Караваев и батальонный комиссар Гарбуз.
По внешности Караваев скорее сошел бы за политработника: среднего роста, в меру общителен, русоволос, голубоглаз, и потому лицо его выражает какую-то домашнюю мягкость. Гарбуз, напротив, высокий, плечистый, с лобастой бритой головой, с оглушающе громким голосом, будто рожден был командиром.
Но если приглядеться внимательнее, у Караваева можно заметить строгую холодность в глазах и жесткую складку волевых губ. А Гарбуз весь доброта и покладистость.
До войны Караваев служил в Особом Белорусском военном округе, учился дважды на краткосрочных курсах и командовал последовательно взводом, ротой, батальоном. В сорок первом его батальон не раз попадал в окружение, но умело прорывался к своим, при этом Караваеву приходилось порой заменять и старших начальников, погибших в бою. Под Вязьмой он вывел из окружения остатки стрелкового полка, который потом доукомплектовал в Москве и снова повел в бой, теперь уже в качестве полновластного командира части, назначенного на этот пост приказом. А комиссаром к нему политуправление фронта прислало Гарбуза. В мирное время тот был вторым секретарем райкома партии на Алтае, с августа уже воевал и тоже успел вкусить горечь отступления, а потом радость первых побед.
Сейчас и Караваев, и Гарбуз были настроены на веселый лад — их только что похвалил командир дивизии. Сам того не подозревая, лейтенант Ромашкин своей находчивостью принес радость многим начальникам.
Но донесения об отпоре, который был дан фашистам взводом Ромашкина, шли снизу вверх по телефонной эстафете, и где-то на середине пути фамилия лейтенанта из них исчезла. Злого умысла тут, конечно, не было — никто не хотел присваивать его славу. Просто майор Караваев, докладывая командиру дивизии, сказал:
— У меня первый отличился — Журавлев. Отбил ночной налет, взял трех пленных.
Командир дивизии, в свою очередь, доложил командиру корпуса:
— Мой Караваев хорошо новый год начал — направляю пленных.
А командарма информировали в ещё более обобщенной форме:
— В хозяйстве Доброхотова была ночная стычка, в результате взяты пленные…
Потом по той же эстафете пошла обратная волна и утром докатилась наконец до Ромашкина. Ему было приказано прибыть с наступлением темноты к командиру полка. Василий обрадовался: во-первых, приятно побывать в тылу (штаб полка представлялся ему глубоким тылом), во-вторых, он знал — ругать там его не будут, наоборот, наверное, скажут доброе слово, может быть, даже приказом объявят благодарность. Но как раз в те минуты, когда он шагал по тропе, натоптанной по дну лощины, куда не залетали шальные пули, Караваев и Гарбуз уже по-своему распорядились его судьбой…
Блиндаж командира полка приятно удивил Ромашкина. Здесь можно было стоять в полный рост, и до накатов оставалось ещё расстояние на две шапки. Стол хотя и из ящиков, но на нем яркая керосиновая лампа с прозрачным пузатым стеклом, алюминиевые кружки, а не самоделки из консервных банок, настоящие магазинные стаканы с подстаканниками и чайными ложками. В углу блиндажа топчан, застланный серым байковым одеялом, и даже подушка в белой наволочке. И, что уже совсем невероятно, у самой лампы, хорошо ею освещенная, лежала на блюдечке неведомо откуда попавшая в такое время на фронт половинка желтого лимона. Василий увидел лимон и сразу ощутил его вкус и даже конфетный запах, хотя на столе конфет не было.
Стараясь не перепутать последовательность слов в рапорте, он доложил о прибытии.
— Покажись, герой, — весело сказал Караваев и пошел ему навстречу.
Василий покраснел, думая о своей затасканной шинели: в нее так въелась траншейная земля, что никак не удавалось отчистить бурые пятна. Он втянул и без того тощий живот, напряг ноги, выше поднял подбородок, чтобы хоть выправкой слегка походить на героя.
— Хорош! — похвалил майор и крепко пожал ему руку. Комиссар Гарбуз тоже откровенно разглядывал Ромашкина.
— Раздевайся. Снимай шинель, — дружески предложил комиссар.
Ромашкин смутился ещё больше. Он не предполагал, что его так примут. Думал, поблагодарят — и будь здоров! А тут вдруг: раздевайся. Он же не раздевался почти полмесяца! Правда, все это время на нем был полушубок. Только собираясь в штаб полка, Василий решил надеть шинель. Казалось, в шинели он будет стройнее, аккуратнее. И, переодеваясь, с отвращением увидел, какая на нем мятая-перемятая гимнастерка. Предстать в ней сейчас перед командиром полка и комиссаром казалось просто невозможным.
— Может быть, я так?.. — пролепетал Ромашкин.
— Запаришься, у нас жарко, — резонно возразил комиссар. — Снимай!
Пришлось подчиниться. Василий беспрерывно одергивал гимнастерку, но она снова коробилась и будто назло вылезала из-под ремня.
— Ладно, не смущайся, — ободрил командир полка, — с передовой пришел, не откуда-нибудь. Садись вот сюда, к столу. — И, едва он присел, опять загремел голос Гарбуза:
— Расскажи-ка о себе, добрый молодец. Мы, к стыду нашему, мало тебя знаем.
— Погоди, Андрей Данилович, — сдержал его Караваев, — что ты сразу за дело? Давай лейтенанту сто граммов поднесем: и с мороза он, и с Новым годом поздравить надо, и за умелые действия отблагодарить.
— Согласен, Кирилл Алексеевич.
— Гулиев, флягу!
Чернобровый, со жгучими кавказскими глазами ординарец мигом оказался возле стола и налил в стакан.
— Пей, герой, согревайся, — сказал Караваев.
Василию вспомнилось, каким недопустимым проступком в училище считалось «употребление спиртных напитков». А сейчас майор сам предлагает ему сто граммов. И он, лейтенант Ромашкин, возьмет вот и выпьет прямо на глазах у командования…
От волнения Василий не почувствовал ни крепости, ни горечи водки.
Командир пододвинул ему тарелку с кусочками колбасы и сала.
— Закуси. И давай рассказывай!
— Рассказывать-то нечего, — пожал плечами Ромашкин. И снова подумал, какая ужасная на нем гимнастерка, к тому же ещё там и сям шерсть от полушубка.
— Ну, ясно, скромность героя украшает, — поощрительно улыбнулся Гарбуз. — А все-таки расскажи ты нам, лейтенант, где жил, учился, когда в полк прибыл.
Каждый раз, рассказывая свою биографию, Ромашкин испытывал неловкость при упоминании о судимости по политической статье. Как отнесутся к этому командиры? Не хотелось терять их доброе отношение. Ромашкин удивился похожести ситуации: в лагере, отвечая на вопросы воров, в компании Серого, он не хотел признаваться, за что судим. А как быть здесь? В анкете и автобиографии, которые лежали в личном деле, Василий указал срок, по какой статье судился и что был в штрафной роте. Сейчас очень не хотелось об этом вспоминать, но и утаить нельзя, командиры все равно это узнают, когда будут знакомиться с его личным делом.
Василии рассказал об Оренбурге, о том, что учился в Ташкентском военном училище, что стал чемпионом по боксу. Приближаясь к злополучному периоду, сам того не желая, сбавил тон, стал отводить глаза в сторону. Комиссар заметил перемену:
— Что-то ты скисаешь, наш дорогой герой? Натворил что-нибудь в училище? Отчислили? Ты же к нам с курсов младших командиров прибыл.
«Значит, ещё не читал мои бумаги, — определил Ромашкин, — не знает о судимости».
— Не только натворил, но и под трибунал попал, — Василий коротко изложил, что с ним произошло.
— Да, хватил ты лиха! — сочувственно сказал Караваев. А майор Гарбуз поддержал:
— Ну, Ромашкин, все это в прошлом, досадное недоразумение. Злобы и обиды в тебе нет. Родину защищал честно. Это главное! А то, что встретились тебе непорядочные люди и чуть не испортили всю жизнь, плюнь на них. Но помни, что такие службисты есть, и никогда больше не болтай. Тебя надо было хорошо пропесочить на комсомольском собрании, и на том дело кончилось бы.
Василий опять поразился: точно такие же мысли были у него, когда сидел в одиночке. Гарбуз между тем продолжал:
— Теперь все это позади. У тебя новая жизнь, боевые друзья, родной полк. Будем служить вместе и бить фашистов до победы.
То, что говорил комиссар, совпадало с переживаниями Василия:
— Полк для меня теперь все! Я первый раз к вам прибыл с курсов младших лейтенантов, когда полк в Москве формировался. На параде 7 ноября прошел с полком по Красной площади. Но вскоре был ранен. Теперь второй заход. Когда из госпиталя выписался, просил кадровиков, чтобы меня в свой полк направили.