Словно все это — волшебство, словно если все разом решат перестать притворяться, все просто исчезнет.
Помню свое маленькое прозрение, свое мимолетное проникновение в вечную сущность вещей — в сущность вне времени. Это было на Четырнадцатой стрит, где и так царит средневековая атмосфера. Я вдруг увидел прохожих во всем блеске их судеб, их происхождения, их положения; каждый был как отдельная манифестация беспредельных возможностей, каждый был — как еще одна фраза, сказанная самим миром. Но теперь я уверен, что человечество близится к своему концу, и уже очень скоро оно поймет, что все его чаяния и попытки познать и переделать вселенную и понять свое предназначение, все его стремления к полной самореализации, вся его безудержная тяга к знанию, красоте и гармонии — стремление к богатству и мировому господству, — это всего лишь мазки на его автопортрете, и надо сказать, что лицо на портрете выходит не самым приглядным: жестокое, самодовольное и безобразное. Чем больше линий мы чертим на лике земли, тем более детальной и ясной становится физиономия на портрете, и конец уже близок, и мир скоро сотрет нас, размоет краски и сам усядется за мольберт. Может быть, у динозавров появится еще один шанс.
* * *
Крисса живет на Сент-Маркс Плейс. В доме без лифта, на последнем этаже. Я даже сам удивился, как сильно меня возмутило и даже обидело, что она заставляет меня подниматься пешком семь пролетов — и все потому, что мне жизненно необходимы эти двадцать пять долларов.
Крисса сидит на полу и разбирает бумаги из ящика с тонкими прозрачными папками. Я смотрю на нее, и чувствую одновременно две вещи: я рад, что я жив, и мне грустно, потому что мне кажется, что я как бы вычеркнут из жизни; что жизнь ушла далеко вперед, а я остался один где-то сзади. Черт, черт, черт. Ненавижу реальную жизнь, где настоящие люди с их желаниями и устремлениями чего-то ждут от меня, пытаются интерпретировать мое поведение, отнести меня к некоей категории, определить, классифицировать. Мне больше нравится жизнь придуманная, где мы с Криссой всегда будем вместе — в том мгновении, когда мы впервые друг друга увидели. Пять лет назад.
Как я вдруг стал таким старым, что уже говорю так спокойно «пять лет назад»? Если я продержался до двадцати девяти, то смогу продержаться и до сорока. Есть о чем поразмыслить.
— Привет, Крисса. Чего делаешь?
— Ищу фотографии. Мне тут предложили одну работу.
— Ага… знаешь, я тут подумал… я где-то читал, что древние греки считали, что прошлое — оно впереди, а будущее, наоборот, позади. Ну, в смысле, что прошлое уже случилось, и мы знаем, какое оно, мы его уже видели, мы с ним сталкивались, а вот будущее… будущего мы не знаем. И оно все равно, так или иначе, проистекает из прошлого. По-моему, в этом что-то есть, как ты думаешь?
— Да, я знаю, ты любишь загонять свое будущее назад.
— Не будь такой злой. И такой жестокой.
— Вон там твои деньги. Я знаю, что ты спешишь.
— Знаешь, эти древние греки… ты никогда не задумывалась, почему они все такие философы? Может быть, потому что они и придумали это слово. Но мне кажется, они видели мир во всей целостности, а не в частностях. Наверное, из-за того, что у них были боги. А в нас нет богов. У нас — всего-навсего кинозвезды. Понимаешь, их боги — они были, как люди, а мы деградировали настолько, что относимся к людям как к богам. Ты можешь представить, что Лайза Минелли, или Эл Грин, или Клинт Иствуд, если их рассердить, превратят тебя в утку? Тут поневоле станешь философом.
Она смеется. Ура. Это хороший знак. Значит, я еще что-то могу. Я вроде бы взял верный тон.
Но это — всего лишь краткая остановка в моем наркокроссе, и я не знаю, знает ли об этом Крисса, а если знает, то согласна ли это признать, но она все равно презирает меня.
Пусть — чуть-чуть, пусть даже с искренним сожалением. Этот мгновенный прилив остроумия — словно мой тайный порок, который она обнаружила совершенно случайно, как будто застала меня у зеркала, когда я целовал свое отражение, и хотя все вроде бы хорошо, мне хочется смыться отсюда как можно скорее.
— Если это Эл Грин, то я бы стала его ручной уточкой, — говорит она, — но на данный момент наш бог — Джек, и он, из каких-то своих извращенных соображений, очень тебе симпатизирует. И я надеюсь, что ты это оценишь. Потому что и мне это тоже выгодно. Я не знаю, какие еще у тебя будут шансы — надо признать, ты всегда что-то находишь, — но у меня тут и свой интерес…
Да. Крисса умеет напустить на себя равнодушную холодность. Она не дает мне никаких шансов. Не кладет палец в рот. И ее можно понять. Я забираю деньги.
— Ладно, увидимся, — говорю. И потом: — Я приду, Крисса. Я знаю, что ты права. Я не знаю, что там за предложение у Джека, но если ты думаешь, что оно интересное, значит, это и вправду что-то стоящее. Я приду. И я буду в хорошей форме.
Прежде, чем уйти, я заставляю ее подняться и обнять меня.
* * *
Снова на улицу, где я — Король. Властелин мусорных баков. Иду на добычу.
Процесс добывания дозы — он такой же волнующий и интересный, как ожидание поезда в подземке. Ничего хорошего не случится — приятных сюрпризов не будет — вечное монотонное однообразие с большой вероятностью превращения во что-то, что будет еще даже хуже, чем есть сейчас.
Я снова включаю автопилот и выбираю максимально результативный маршрут. Иду вперед быстрым, решительным шагом, призванным остудить пыл прохожих — кроме разве что самых тупых и клинических психов, — если им вдруг взбредет в голову как-то меня задержать. Я тут не просто гуляю. У меня важное дело. Я знаю, как надо ходить по городу, с выражением устрашающей решимости на лице, так чтобы к тебе подойти боялись — и друзья и враги.
Я таки добываю дозу и мчусь домой со всех ног. Теперь я свободен — меня ничто уже не трясет, кроме рефлекторного беспокойства, заставляющего меня постоянно ощупывать карман джинсов: на месте ли вожделенный пакетик. Я — как школьник, когда уроки уже закончились, и можно идти домой. Теперь у меня есть все. Больше мне ничего не нужно.
Я поднимаюсь по лестнице, перепрыгивая через три ступени, и снимаю рубашку еще до того, как дохожу до гостиной. Раскладываю все свои принадлежности. Быстро, но без лишних движений. Сберегая энергию. Как древний мистик, готовящийся к исполнению ритуала. Своего рода чайная церемония.
Вставило мне мгновенно. Полная тишина, пятна теней в этой комнате — они такие красивые в сочетании с героином. Тревога проходит. Дрожь унимается. Я вполне дееспособен. Мне хорошо. Я в полном согласии с собой.
Тут же рядом — моя записная книжка, бутылочка коки и пакетик с соленым арахисом.
Я — телеграфная лента поэзии, акробат духовного языка, который специально выдумывает обмолвки для ужасающего изящества и веселья моих повторяющихся возрождений. Только для Бога. Бог — это все умершие поэты. Бог — это все и всё. Наблюдатель, который растет, и ветвится, и прощает меня, надеясь на лучшее. Я грежу о мире, созданному по моему образу и подобию, как он исходит лучами из моей пустой комнаты, где я один и счастлив.
Я беру в руки журнал, и по чистому «совпадению» — что человека тревожит, то он и видит, — читаю: "Нет никакого "я"… есть только Бог. Это Он искрится сияющей рябью на поверхности моря среди апельсиновых рощ; и опьяняющий аромат — тоже Он, Он — и ветер, и змей, и акула, и молодое вино. Не думай, что ты — чей-то сон. Ты сам — сновидец".
Парень, который это писал, наверняка живет где-нибудь на Средиземном море.