«Неужели я увижу ее?» – подумал он, и сердце, успокоенное холодом апрельской ночи, забилось в его груди с новой силой.
VI
Чистый четверг и пятница, полные предпасхальных хлопот, пролетели незаметно. К тому же Роман получил свои художественные принадлежности и большую часть времени посвятил оборудованию летней мастерской, под которую пошел мезонин – не очень большое, но чрезвычайно светлое помещенье, пол и потолок которого были сработаны из струганых еловых досок, что очень нравилось Роману.
Он перенес сюда пару стульев, тумбочку для красок, ломберный столик, кучу склянок и горшков, и лишь потом, усевшись на стуле, принялся распаковывать краски. Они сразу поразили его своим присутствием в этом доме: казалось немыслимо, что охра, жженая кость, берлинская лазурь и тиоиндиго существуют здесь, в крутояровской обители Воспенниковых. Радуясь, словно ребенок, Роман выдавливал их из тюбиков на клочок бумаги, смотрел, любуясь цветами, казавшимися почему-то еще более притягательными и необыкновенными.
Забыв про тумбочку, он стал раскладывать их на узком подоконнике, тянущемся по двум застекленным стенам, раскладывать в порядке дисперсного разложения света – от красного кадмия и охры до ультрамарина. Белила и жженую кость он убрал в тумбочку: Роман редко пользовался ими.
Покончив с красками, он распаковал картонный тубус с кистями; кисти лежали в нем, как стрелы в колчане, каждая была обернута в пергамент.
Роман не забыл переправить из столичной мастерской китайскую синюю вазочку, в которой обычно хранились кисти.
Распаковав вазочку, он поставил ее на ломберный стол и, освобождая каждую кисть от пергаментного плена, водружал на прежнее место. Кисти были разные, и каждую из них он знал, помнил, мог отличить от другой: плоские, круглые, колонковые и беличьи – они все, как и краски, были неповторимы.
Роман наполнил ими вазочку и улыбнулся, любуясь этим ощетинившимся букетом, вид которого всегда будил чувства Романа, заставлял забывать про усталость и разрушал равнодушие.
После кистей он занялся сборкой мольберта – не очень большого, но крепкого, удобного и простого в конструкции. Собрав мольберт, Роман поставил его в самом центре комнаты, по привычке задрапировав холстом.
Потом настала очередь подрамников, потом пришлось зачистить и поточить мастихины, проолифить палитры, развести грунт и прогрунтовать дюжину картонок для эскизов, и многое, многое другое. Роману хватило работы на два дня, он стучал, тер, мазал, скоблил, двигал, не выпуская папиросы изо рта, так что тетя, принесшая ему в полдень на подносе стакан компота, назвала его «столяр» и, зажав носик, – «как остро пахнут эти все художества!» – смеясь и качая головой, поспешила ретироваться. Зато Антон Петрович отозвался о трудах Романа с одобрением, посетив новую мастерскую и досконально осмотрев реквизит молодого живописца.
– Славно, славно… – повторял он, прохаживаясь возле окон и трогая краски. – И хорошо, что наверху. Здесь, брат, тебя мирская суета не так будет тревожить. Будешь зрить красоту нашей землицы во всей полноте.
И, уходя, добавил со значительностью:
– Успехов тебе, Рафаэль крутояровский!
Роман поблагодарил витиеватой сентенцией из Кальдерона, чем вызвал громоподобный хохот удаляющегося Антона Петровича…
А между тем все кругом готовились к Пасхе.
Арина под неустанным руководством Лидии Константиновны испекла шесть больших куличей, замесила пасху, покрасила три дюжины яиц. Все это в пятницу носили освящать в церковь, а в субботу разложили по веранде на большом столе, накрыв рушниками.
Роман проснулся поздно: тетушка и кухарка уже вернулись с заутрени и собирали на стол. Антон Петрович читал газеты, мурлыча что-то себе под нос.
Позавтракали одним чаем и разошлись по своим делам – тетушка с Ариной на кухню, Антон Петрович в спальню.
Роман же решил съездить в сосновый бор. Это было не так далеко – сине-зеленая полоска виднелась за большим полем, примыкающим к Крутому Яру с южной стороны.
Погода стояла теплая: солнце грело мокрую землю, галдели грачи на деревьях, мальчишки бегали взапуски, шлепая по лужам. Роман надел свою темно-коричневую замшевую куртку, сапоги, надел на голову черную широкополую дядюшкину «конную» шляпу с резинкой под подбородок и, взяв любимый стэк с желтой ручкой из китового уса, отправился через сени на скотный двор, где со вчерашнего дня томился в стойле каурый жеребец, нанятый тетушкой у Архипа исключительно для верховых прогулок племянника.
Перепрыгивая через лужи, Роман прошел мимо хлева, где уже который год вместо коров содержались свиньи, и открыл сильно перекошенную дверь конюшни. Она заскрипела так протяжно и громко, что свиньи вопросительно захрюкали, заворочались в навозе.
Роман меж тем прошел в дверь и оказался в весьма просторном, но темном и запущенном помещении.
Здесь было четыре отгороженных стойла, три из которых пустовали, а в четвертом стоял, прядая ушами, архиповский жеребец Орлик.
Роман приблизился к нему, ласково повторяя это весьма распространенное лошадиное имя, достал из кармана шерстяных галифе большой кусок сахара и на ладони протянул жеребцу.
Тот, отфыркиваясь и переминаясь с ноги на ногу, покосил на Романа черным как смоль глазом, протянул морду над старой, облизанной и обглоданной не одним поколением лошадей переборкой, и, взяв мягкими, словно бархатными, губами сахар, захрустел им.
– Ну, вот и познакомились, – гладил Роман его по красивой морде с белой звездочкой на лбу. – Кататься поедем?
Жеребец грыз сахар, поглядывая на Романа. Уздечки и седла висели вдоль стены на крепких кованых гвоздях. Роман снял уздечку, сразу отыскал свое любимое седло, которое, кстати говоря, было единственно приемлемым для езды, ибо остальные давно пора было выбросить.
Надев узду на морду Орлика, Роман отпер переборку и повел коня во двор, неся в левой руке седло. Стэк он по привычке заткнул за голенище сапога.
Орлик шел за Романом, подрагивая мышцами плеч и отфыркиваясь.
Роман вывел его с конного к палисаднику, оседлал, достал из кармана куртки легкие замшевые перчатки, натянул на руки, вынул стэк и, продев левую ногу в стремя, ухватившись за луку седла, сел на Орлика.
Конь всхрапнул, дернулся и, скаля зубы, прянул вперед, уши его торчали, словно рожки.
– Спокойно! – натянул повод Роман и сжал ногами Орлика.
– Что, норовист Буцефал? – раздалось сверху, и Роман заметил Антона Петровича, стоящего на балкончике, расположенном над террасой.
– Ничего, справлюсь, – усмехнулся Роман, отклоняясь назад и хлопая коня ладонью по крупу.
Орлик заржал и взял легкой рысью.
– Весна, весна его сердце тревожит! – продекламировал Антон Петрович, простирая руку перед собой. – Счастливый путь!
– Счастливо оставаться, дядюшка! – крикнул удаляющийся Роман.
Орлик взял наметом, они миновали толстые старые дубы, росшие неподалеку от дома Воспенниковых, и оказались на дороге, ведущей через поле к бору. Роман привстал на стременах и слегка ударил Орлика стэком по крупу.
Конь сразу пошел растяжистым ровным галопом, воздух засвистел под полями Романовой шляпы.
Роман обожал верховую езду.
Научившись ездить еще мальчиком, он не упускал ни малейшей возможности скакать верхом навстречу крутояровским просторам, минуя поля, перелески, углубляясь в лес.
Езда на лошади будила в нем радость, будоражила душу и воображение.