Кто ж из нас двоих провинился? Слушайте, доктор, это же просто клинический случай! Нет, кажется, не я – потому что это папаша стучит по столу и орет в ответ:
– Ничего подобного! Все неправда! Впрочем, может, и не он, а я кричу, выглядывая из-за его спины:
– Это не я! Это не я!
Значит, я обвиняемый, и мать плачет, орет – требует, чтобы папаша меня выдрал, как она мне и грозила, а он отказывается.
Когда я попадаюсь на мелочах, она прекрасно справляется сама. Я уже рассказывал, как она швыряла мне пальто, галоши, выставляла за дверь и объявляла, чтоб я убирался на все четыре стороны. Галоши, как это тонко рассчитано, какое действенное средство – запереть снаружи! Стоило ей это проделать, как я тут же начинал каяться, клясться и умолять о прощении – только бы меня приняли обратно, впустили туда, где мои вещи, где моя кровать и наш холодильник! Она могла бы получить от меня даже письменное обещание вести себя примерно до конца жизни. Когда же я совершал что-нибудь по-настоящему чудовищное, она только простирала руки и вопрошала Всевышнего, за что ей послано наказание в виде такого ребеночка, а уж для непосредственого наложения взыскания на мою задницу приглашала папашу. Моя маменька была слишком добра и чувствительна, чтобы самой производить экзекуции.
– Не могу, – жаловалась она тете Кларе. – Мне еще больней, чем ему. Уж так я устроена.
Ох, несчастная мамочка.
Но из-за чего этот шум? Доктор, мы с вами оба евреи, оба были мальчиками, давайте разберемся. Итак, совершено ужасное злодеяние. Подозреваются те, кто в этой семье обладает пенисом – папаша и я. Отлично. Это уже кое-что проясняет. Но какие конкретные действия каждого из этой парочки могли вызвать такой скандал? Ну, папаша… папаша, пожалуй, только в том случае, если он подозревается, что и вправду раздвигал кассирше ножки. А я? Не иначе, как я слопал порцию шоколадного пудинга моей сестрицы. А кто знал, что она оставила его на потом! Я и вообразить такое не в состоянии: не доесть пудинг! Ханна, мне восемь лет, я больше всего на свете люблю шоколадный пудинг. Как только я вижу на тарелочке в холодильнике матовый блеск шоколадной глазури – у меня крыша едет! Господи Иисусе, скандал из-за того, что я съел чужой шоколадный пудинг? Да, съел, но я не хотел никому причинять страдания. Я же говорю: я был уверен, что это просто остатки, что это ничье! Я не хотел! Кто вопит: я не хотел? Кто оправдывается, я или папаша? Конечно, он! «Софа, я не хотел никому плохого!»– конечно, он. Он еще будет оправдываться тем, что делал это безо всякого удовольствия? Что ты несешь? Если ты все-таки засадил ей, то так и скажи: «Да, Софа, я имел этушиксу и мне абсолютно наплевать, что ты на это скажешь. Заткнись. Это не твое дело, потому что в этом доме мужчина пока что я!» И врежь ей, Джек! Любой гой так же поступил бы на твоем месте. Неужели ты думаешь, что охотник на оленей просит прощения у жены, когда его подозревают в прелюбодеянии? За что просить? Что за преступление в том, что ты введешь бабе член в специально предназначенное для этого место, подвигаешь туда-сюда и спустишь к обоюдному удовольствию? Это же минутное дело, а шуму потом! Почему ты обязан выслушивать всю эту брань? К чему каяться и посыпать себе голову пеплом? Слушай, почему мы перед этими суками вечно чувствуем себя виноватыми? Может быть, пора уже поставить их на место?
Что там сквозь слезы кричит моя мать: «Наш папа докатился до ужасных поступков», или «Папа, наш сын опять докатился до ужасных поступков»? Что-то такое кричит и поднимает на руки мою сестру Ханну.
Это Ханну-то! Если мне восемь, то ей двенадцать, и значит, эту тушу уже даже вдвоем не поднять, а она поднимает ее и целует в зареванную страшную моську, приговаривая:
– Только на тебя, моя доченька, моя маленькая девочка, я могу положиться в этом доме.
Она сама говорила про Ханну, что ребенок «несколько полноват», да этому ребенку вообще нельзя давать шоколадный пудинг! Вот почему я съел ее порцию! Понятно? Так доктор прописал, а я тут, Ханночка, ни при чем. Ты сама родилась такой толстой. Я не виноват, что ты жирная уродка, а я стройненький и умненький. Я всегда был очень симпатичным мальчиком. Когда мамочка катала меня в колясочке, то все прохожие останавливались, чтобы посмотреть на мой пуним, – да тебе мама об этом рассказывала, она это всем рассказывает по сей день, – я в этом не виноват. Игра природы! Ты ж не винишь меня, что я родился на четыре года позже. Правильно, так решил Бог, так в его главной книге!
Но, вообще-то, Ханна ни в чем меня не винила, я всегда был для нее маленьким братиком. Она меня ни разу не стукнула, ни разу не обидела. Конечно, я мог слопать ее пудинг, но она бы никогда не пожаловалась. Она только целовала меня перед сном и переводила через улицу, когда мы шли в школу. Она скромненько держалась в стороне, когда меня просили показать, как разговаривают персонажи «Переулка Аллена», или когда раззванивали по всему Северному Джерси о моих фантастических успехах в начальной школе. Я вам забыл сказать, доктор, что когда меня не наказывали, то носили на руках, как Римского Папу по римским улицам.
Вы знаете, из всего детства я вряд ли вспомню дюжину эпизодов, как-то связанных с моей сестрой. Мне кажется, я видел ее не чаще, чем два раза в год. Эта бедная толстушка была каким-то посторонним явлением в нашем доме: почему-то у нас обедала, зачем-то ходила с нами в гости, где-то пропадала – наверное, спала в какой-нибудь из наших комнат. Кстати, позднее, в юности, она выглядела единственным нормальным человеком в нашем дурдоме. С ней можно было даже поговорить.
Интересно, почему в китайском ресторане бог Израиля (а волю его представляет у нас наша мама) разрешает своим покорным чадам кушать свинину, а омаров – нет? Я и сейчас не понимаю, почему строгий запрет на свинину отменяется именно здесь, на Пэл-стрит? Скорее всего, потому что китайцы – единственный народ, которого евреи не боятся. Во-первых, на фоне их английского даже наш папаша выглядел как лорд; во-вторых, хозяина мы называли шмендриком, и нам было наплевать, что он про нас подумает; в-третьих, у китайцев вместо мозгов – рис! Они даже не знали, кто такие евреи, они думали, что мы настоящие англосаксы, протестанты, только с такими носами. Официанты у нас и пикнуть не решались. Ох, и оттягивались же мы там! Свинину? Запросто! Правда, там ее подавали мелко изрубленную и с такими приправами, что она и на мясо-то была не похожа, не то что на тошнотворную отбивную или гнусную сосиску. А почему омара-то не попробовать в том же виде, пусть его загримируют под какую-нибудь кошерную скотину. Но мама Софа была непреклонна. У нее было все твердо аргументировано железной логикой:
– Омаров кушать нельзя, потому что я однажды кушала и чуть не умерла.
Вот что бывает с тем, кто нарушит запрет. Она в молодости тоже разок согрешила с неким Дойлом, он ей по пьяной лавочке на банкете затолкал в рот кусочек какой-то заразы под видом цыпленка по-королевски. Две порции виски заставили девушку позабыть об элементарной осторожности – вот, оказывается, какая наша мамочка была распутная! – и она отдалась проходимцу. (Мама говорила – вылитый Эррол Флинн.) Он кормил ее с вилочки! Она чувствовала какой-то подвох, но уступила, как страстная натура, а после, когда подали десерт, этот мерзавец цинично признался, что это был омар.
Ночь она провела с унитазом.
– Меня выворачивало наизнанку.