Не подав мне руки, Виктор снялся с подоконника и вышел за экспедитором на улицу.
Я приобрел у Дуси по списку Обрубкова бакалею с крупами, хлеб, рыбу-частик, от себя "Примы" пачек десять и двинулся в нижние Пустыри.
Откровениями Виктора я был весьма удручен. Мой московский друг Саня Угаров вывел формулу: "Хочешь сохранить врага - не заводи с ним личного знакомства". Когда-то прошедший "Афган и водку", он знал, о чем говорил, хотя о своем интернациональном прошлом теперь предпочитает помалкивать.
Позже я убеждался, что для слабого характера и в особенности когда вероятный враг вам чем-то импонирует, эта формула верна во всех случаях. В лучшем из них вы его обязательно выслушаете и, выслушав, согласитесь хотя бы частично с его доводами. Но если вы по стечению обстоятельств сошлись с ним накоротке, если вы, паче чаяния, оказались у него в долгу, то и вовсе прощайтесь с принципами. Так было в случае моем и Гаврилы Степановича.
Сперва я хотел его уличить. Я заготовил речь, суть которой сводилась к тому, что жить под одной крышей с предателем и убийцей противно моему существу. Произнеся мысленно речь до пяти раз, я сбился. Я ее постоянно усиливал и оттачивал, и речь потеряла свою первозданную чистоту звучания. Вместе с тем явился вопрос: что я знаю про Виктора и что - про Гаврилу Степановича? Виктор выпил мой "Зверобой". Гаврила Степанович обогрел меня и угостил фиолетовым самогоном. Виктор бросает на пол окурки. Гаврила Степанович - нет. Вообще, Обрубков своим поведением, характером и образом жизни полностью исключает все услышанное. Чужой навет, подхваченный сгоряча, мог жестоко оскорбить его. Посоветоваться с Настей, переложив на нее ответственность? Исключено. Оставалось только звонить Губенко и выяснять исподволь, где зарыты собачьи потроха.
Паскевич
Тем же вечером я отправился в особняк Реброва-Белявского телефонировать Губенко.
В настоящих записках я склонен величать особняк не иначе как "Замком". Так называется незавершенное произведение Франца Кафки. Тогда Алексей Петрович отнесся ко мне в точности как чиновники из романа отнеслись к приезжему землемеру. Он попросту игнорировал факт моего существования в Пустырях. В первую же нашу встречу он скользнул по мне взглядом, будто по утвари, и на том наше знакомство завершилось. Тогда я списал это на счет психической травмы, вызванной потерей наследника. Оказалось, я слишком высоко себя вознес. Два-три последующих свидания на улице лишили меня наивных иллюзий. Пробовал я здороваться, да мимо. Впрочем, с подобным отношением к своей ничтожной персоне я уже сталкивался. Эдак примерно относилась ко мне поначалу и дворничиха на Суворовском. Когда, однако, я промазал, высыпая в бак для отходов мусорное ведро, она таки снизошла до меня. Она орала на весь двор минут пятнадцать. Потраченные в мой адрес эпитеты с лихвой окупили все предыдущее невнимание ко мне. И не то чтобы я нашел пропасть общего между нашей дворничихой и Алексеем Петровичем, но, стучась в струганные ворота "Замка", я приготовился к чему-то подобному.
На меня посмотрели в щель "Для писем и газет".
- Зачем бьешь? - спросили враждебно.
По акценту я догадался, что имею дело с привратником-татарином.
- Письмо, - отозвался я нахально, отсекая возможные ссылки на отсутствие хозяина. - Заказное. Лично товарищу Реброву-Белявскому.
Другого телефона в Пустырях не было, а значит, не было у меня и другого выхода.
Скрипнул засов, и сбоку отворилась пешеходная дверца. Во двор я ступил с гордо поднятой головой, зацепившись при этом шапкой о притолоку. Шапку сорвало, однако я успел ее поймать. Татарин Ахмет с топором в опущенной руке отодвинулся, пропуская меня дальше.
- Дрова колоть собрались? - поинтересовался я саркастически.
Сам пустыревский воевода Алексей Петрович встретил меня на высоком крыльце, опершись на балясину, будто на посох. Свитер с воротником под горло и галифе с лампасами, заправленные в старомодные бурки, придавали ему сходство со свадебным генералом. Он смотрел на меня сверху вниз глубоко посаженными глазами, и смотрел так Ребров-Белявский, я полагаю, на всех, независимо от того, стоял он на крыльце иль на коленях.
- Чему обязан? - спросил Алексей Петрович угрюмо.
- Позвонить бы. - Готовый удовлетвориться его отказом - сделал все что мог! - и с чистой совестью вернуться к Обрубкову, я повел себя вызывающе. - Знаю, о чем вы думаете. Сейчас, думаете, врать начнет про важные обстоятельства, сопляк. Да нет, не стану. Звонок, признаться, ерундовый. Так, с приятелем поболтать. Скучно тут у вас.
- Проводи, - бросил Ребров-Белявский татарину. После чего отвернулся и, тяжело ступая, пошел в дом. Я остолбенел, глядя ему в спину. А где негодование патриция? Где "вон отсюда"? Где прибаутка о "сверчках и шестках"?!
- Не знаешь, о чем думаю, - сказал Алексей Петрович через плечо, словно бы и не ко мне обращаясь, да так оно, в сущности, и было. - Я вообще не думаю. Раньше надо было думать. А теперь-то, знать, пора…
Что "пора", я уже не расслышал. Алексей Петрович скрылся внутри.
- Ходи за мной, - равнодушно позвал Ахмет, указывая дорогу.
Мы обогнули угол, и татарин пустил меня в господские хоромы с черного хода.
Когда-то ходы назывались "черными" оттого, что пользовались ими кучера, лотошники, челобитчики, богомольцы, погорельцы и еще пропасть всякого сброда, именуемого "чернью". Проникали сквозь них и более родовитые господа: арендаторы, приказчики, лавочники, скупщики и кредиторы. То есть, уже те, кто мог бы захаживать и через парадное, но как-то не захаживал. Эту этимологическую справку мне выдал по доброте душевной гардеробщик из кафе "Перекоп", живописуя нравы и быт московской аристократии. Лучшую часть своих юных лет гардеробщик провел, именно охраняя эти самые черные ходы, и потому знал о них многое. Например, что персоны, грамматически более из категории прилагательных, нежели существительных, - беглые, поднадзорные, упившиеся, рассчитанные и застигнутые врасплох, - использовали черный ход исключительно как выход. Причем, застигнутые всегда успевали откупиться. Рассыльных и посыльных это, разумеется, не касалось. Отдельной статьей у него проходили "уличные", каковых В момент прохождения можно было ощупать и, при известном везении, кое-кому задрать юбку. Данную статью гардеробщик вспоминал с особенным удовольствием. Полагаю, самое сильное впечатление детства. В бывшем доходном доме на Суворовском, где я живу и поныне, запасной ход с понятием "черный" связывает разве что вечная темень, вызванная постоянно разбитой хулиганами лампочкой.
Мы с Ахметом проследовали по коридору до лестницы на следующий этаж. Там я попал в кабинет хозяина, обставленный плюшевой мебелью. Судя по книжным полкам, Алексей Петрович был не чужд просвещению. Двести томов "Библиотеки всемирной литературы" и "Большая советская энциклопедия" в полном сборе тому свидетели.
До Губенко я дозвонился сразу.
- Серега!. - обрадовался мой беззаботный товарищ. - Ты где, Серега? А мы тебя обыскались! Арзуманова в панике! Хотела заявление в ментуру тащить, да ей Гольденберг отсоветовал! Сказал, что ты в Таллин двинул и готовишься финскую границу пересечь. Короче, успокоил, как мог.
- Совсем озверели?! - Я чуть не выронил трубку. - Ты же сам отправил меня к своему дяде Гавриле, сукин ты сын! Тридцать пачек "Беломора" еще припер и убедил, что лучших условий даже в Переделкино не сыщешь! Письмо ему, подлец, написал в две страницы!
- Так ты у Степаныча?! - Возбужденный голос Губенко то и дело перебивался каким-то подозрительным треском. - А мы тебя обыскались! Гольденберг уже обращение в Хельсинкскую группу составил! Как он? Все такой же?
- Борь, - я оглянулся на Ахмета, но тот явно не проявлял интереса к разговору. - Ты дядю-то своего хоть раз в жизни видел?
- А что? - притих мой товарищ в далекой столице. - Слушай, Серега… Пьян я был тогда. Ни хрена не помню. Потом еще у кого-то в общаге добавил. Кажется, пива с водкой. Ну, чпок - ты знаешь.
- Меня твой дядя честных правил интересует, а не где ты ханку трескал! - Я стал заводиться. - Я тебе рыло набью, когда вернусь! Что уже под большим вопросом!
- Под чем? - заволновался Губенко. - Ну, мать пристала как репей: "Съезди да съезди! Познакомься хоть с родственником!" Он-де в Москве лет тридцать не показывался!
- Что еще о нем знаешь?
- Да разное. Что герой, что инвалид, что егерем трудится в каких-то Пустырях. С одной-то рукой! Даже схему подробную начертала… Серега, я же родственников, сволочей этих, терпеть не могу! Но схема осталась. А тут ты со своим памфлетом: "Желаю, мол, советскую власть обосрать в художественной форме!.." Серега! А что, междугородние звонки уже не прослушиваются?
- Прослушиваются, - отозвался я в сердцах. - Слышишь треск?
Я представил, как Губенко бледнеет.
- Борь, не ссы! Я пошутил!
- Вам Бориса? - раздался в ответ едва различимый приглушенный голос. - Он в ванной! А что передать?
- Передайте ему общую тетрадь, две пачки махры и конвертов с обратным адресом, - сказал я, досадуя скорее на себя. - Больше на Лубянке ничего не принимают.
Ответом мне были короткие гудки.
- Все. - Бросив трубку на рычаг, я обернулся к татарину. - Хана, по-вашему.
Ахмет кивнул и молча проводил меня на улицу. Домой я вернулся с чувством исполненного долга.
- Давай ко мне переедем, - предложил я Насте ночью. - И бабушку твою заберем. Ей без разницы, где вязать. Там даже лучше. Там батарея центрального отопления.
- Это ты мне предложение делаешь?
- Да, - подтвердил я. - Сложносочиненное.
- Нет, - сказала Настя, отворачиваясь к стене. - Нет. Потом, быть может.
Позже она меня разбудила. Она металась в тяжелом бреду.
- Папа! - стонала Настя. - Он сзади, папа! Берегись! Клыки!
Опять ей снился вепрь. А кому он здесь не снился? Я прижал Настю к себе, погладил по голове, и она затихла.
На следующее утро я сел за свой печатный станок и набросал первый абзац антиутопии: "Минуло тридцать лет, как члены Политбюро в последний раз лицезрели своего Генерального секретаря. И все эти годы его образ окружала таинственная завеса каких-то гнусных домыслов. Сначала страну наводнили слухи. Слухи ползли и множились. С ними велась беспощадная борьба. Репрессии не искоренили брожение в умах, но лишь усугубили его. По здравом размышлении руководители государства оставили массы в покое. Слухи пошли на убыль. Народ постепенно привык к тому, что вождь его - затворник. Народ ко всему привыкает. Особенно когда это не сказывается на ценах. Генеральный секретарь по-прежнему визировал все судьбоносные указы, по-прежнему утверждал бюджет и назначал министров. И только его личный, допущенный к телу референт знал, что империей правит вепрь".
Перечитав абзац, я остался доволен. Дело сдвинулось с мертвой точки.
В отличном расположении духа я оделся, встал на лыжи и покатил на дальнюю вышку. Я отправился исполнять ритуал бескровного жертвоприношения. Я представлял себя жрецом, а кабанов - священными бестиями, от благоволения которых зависели мир и покой в нашей странной семье. Я гнал от себя мысль, что прикармливаю животных на убой.
Мне доводилось уже присутствовать на "царской" охоте. Не далее как в прошедшее воскресенье с вышки гремели выстрелы. Близорукий партийный бонза выпустил целую обойму в дородного отца семейства, пока самки с хрюканьем гнали свой выводок назад к лесу. Бонза выбрал самую крупную мишень, соответствующую его общественному положению. Пару ему в потехе составлял директор совхоза-миллионера "Светлый путь". По диковинному совпадению фамилия его была Александров. Однофамилец комедиографа держался молодцом: он первым же патроном подстрелил худосочного поросенка и по-благородному сел откушать "Кубанской" под вареную осетрину. Завистливый районный вождь потребовал себе точно такой же трофей. Везти, даже в багажнике персональной "Волги", здоровенного секача целиком ему было затруднительно, а он хотел непременно целиком. Пришлось Обрубкову отправляться на срединную вышку, там караулить до сумерек еще одно стадо и лично укладывать кабанчика. Бонза с "комедиографом" дожидались его возвращения в пустыревской гостинице, убранной и натопленной по случаю приезда знатных гостей. Бонза своей добычей остался доволен. Сто рублей предложенных Алексеем Петровичем денег егерь не взял. Велел Тимохе освежевать секача и разделить поровну между всеми дворами. Домой явился мрачный и трезвый. Молча прошел к себе. Ужинать не изволил. Полагаю, читал мемуары Василевского.
Итак, я отправился на место недавней бойни кормить осиротевшее семейство. Погода стояла отменная. Сухие снежные рельсы потрескивали под моими лыжами. Я достиг поворота на просеке и, переводя дыхание, задержался под могучей елью. Не знаю, шел ли стрелок за мной или подстерегал меня в засаде. Следопыт я никудышный. Совершенно точно, что не Оцеола и не Дерсу-Узала. Картечь снесла тяжелый купол на ветвях повыше моей головы, и тот обвалился. Я присел ни жив ни мертв, обсыпанный снегом. Приличная порция угодила мне за ворот, но не в моем положении было поднимать из-за этого шум. И, опять же, бежать сломя голову было глупо. Я затаился под деревом в ожидании, но стрелок больше ничем себя не обнаружил. Озираясь, я медленно двинулся в поселок. И, надо сознаться, терялся в догадках: кому понадобилось меня убивать? Кому я так насолил, что вызвал на себя ружейный огонь? Догадаться, между тем, было несложно.
- Собирай вещи! - Достигнув Пустырей, я тотчас примчался к Насте в усадьбу.
Настя, отложив книгу, посмотрела на меня вопросительно. Вид мой, похоже, оставлял желать лучшего.
- Что сидишь? Расселась! - вскричал я, сжимая кулаки. - Что ты расселась? Собирайся! В меня стреляли!
- Ах, вот как, - спокойно и тихо произнесла Настя. - Вот даже как. Жди здесь. Я скоро.
Она сдернула с вешалки полушубок и стремительно вышла прочь. Отчего-то я не бросился за ней следом. Оттого, вероятно, что прежде по мне не стреляли. Оттого, что был перепуган до смерти.
Рухнув на еще теплое сиденье стула, я взялся читать книгу на открытой странице. Это была пьеса. Выбрав реплику наугад, я перечел ее, по меньшей мере, трижды, но так и не постиг смысла написанного.
Кто-то надо мною глухо закашлялся. Даже не глухо, а как будто бумагу рвали. Я вздрогнул и поднял взгляд. Над столом возвышался пожилой долговязый субъект с нездоровым, как его называют, румянцем на щеках. Губы субъекта расползлись в ухмылке, смахивающей на гримасу. "Человек, который смеется", - подумал я с тоской. Я уже знавал такого человека. Подобным образом улыбалась учительница химии в моей бывшей школе. Улыбка ее, заполученная в какой-то аварии, словно бы длилась вечно. Когда химичка впадала в гнев, смотреть на нее было особенно тяжело.
- Рак легких, - будто извиняясь, пояснил незнакомец. - Пустяки. А вы не Сергей будете?
- Почему буду? - неприятно поразился я, изучая господина и склоняясь к тому, что господин мне совершенно не нравится. - Я уже двадцать три года Сергей.
- О! - воскликнул тот и протянул мне влажную прямую ладонь. - Паскевич! Весьма приветствую! Здешнего клуба заведующий!
С отвращением я дотронулся до его ладони пальцами, убрал их в карман и там вытер о материю. Фамилия Паскевич закипела в моем возмущенном разуме, и я припомнил сотрудника НКВД, названного Виктором в качестве покровителя Гаврилы Степановича.
- И вы до сих пор?! - выпалил я ненароком.
- Что? - расцвел он пуще. - Состою? Разумеется, нет. Нас посмертно увольняют.
Парадокс этот поставил меня в тупик, и я не нашелся что ответить.
- Очень вы прыткий товарищ! - Он повис над столом и задышал мне прямо в лицо. - А честно: хотите картину посмотреть?
Из его рта разило целой аптекой, и вместе со стулом я невольно подался назад.
- Какую картину?
- Ну, как знаете. - Паскевич энергично развернулся на каблуках и покинул библиотеку.
Окончательно сбитый с толку, я ощутил легкое головокружение. Настя все не шла. Я задремал, придавив щекой недочитанную страницу. Когда я проснулся, уже стемнело. Мой чуткий сон разогнали какие-то посторонние звуки, доносившиеся из-за книжного шкафа, подпиравшего дальнюю стену читальни. Сперва я решил, что мне послышалось, ан нет. За стеной повторился шорох, и раздались легкие удаляющиеся шаги. Я оцепенел. "Крыса, - успокоил я сам себя не слишком успешно. - Обыкновенная исполинская крыса размером с карлика". Взвинченный до предела, я медленно встал и нащупал на стене выключатель. Неоновые трубки, мигнув, осветили помещение. Никого. Только редактор газеты "Колокол" со своим неразлучником Огаревым пристально рассматривали меня из-за стекол, оцепленных вычурным багетом.
- Глюки, товарищ! - пробормотал я, задом отступая в коридор. - Просто вы хотели картину посмотреть! Хотели посмотреть и - посмотрели!
Коридор был также пуст. Лишь в дальнем его конце, уходившем в другое крыло усадьбы, слышались приглушенные голоса.
Вопросов у меня накопилось множество, и я направился туда, где, казалось мне, я смогу их задать. Оставив позади безлюдное фойе с детским бильярдом, я ступил в противоположную часть здания. Голоса зазвучали отчетливее. Они доносились из приоткрытой двери в зрительный зал. Я тихо взошел по трем бетонным ступенькам в будку киномеханика. Киномеханик отсутствовал, но отчего-то меня это не удивило. Передвижка системы "Украина" работала сама по себе, перемалывая пленку в оцинкованной утробе. Она была похожа на опрокинутый вверх колесами "Луноход". В коническом свете луча, под стрекотание агрегата, плясали едва различимые пылинки. Задев валенком пустую коробку от позитива, смахивающую на те, в каких продают маринованную атлантическую сельдь, я поднял ее и прочитал название: "Мертвый сезон". Судя по "приводному ремню", которого достаточно оставалось еще на передней бобине проектора, пленку меняли недавно. Я приблизился к смотровому окошку и выглянул в зал. Фильм из жизни советского разведчика Баниониса не пользовался успехом в Пустырях. В зале сидел единственный зритель, но зато - какой благодарный! Он сидел у прохода, подавшись вперед. На экране демонстрировалась кинохроника, вмонтированная в художественную ленту. Внимание зрителя было совершенно поглощено результатами изуверских медицинских опытов, произведенных над заключенными концлагеря. Вдруг он резко обернулся, точно учуяв лопатками посторонний взгляд, и я отпрянул, узнав Паскевича. К тому же меня кто-то сильно дернул сзади за рукав. Вернее, не кто-то, а Настя.
- Не смей! - яростно шептала она, оттаскивая меня от бойницы. - Не смей подходить к нему! Не смей с ним заговаривать! Не смей, не смей, не смей! Никогда!
Лицо ее жутко исказилось. Я был растерян и совершенно подавлен ее напором. Чуть не силой она выдернула меня из будки и потащила по коридору.
- В уме ли ты, Настя? - Я остановился и встряхнул ее за плечи. - Вам лечиться всем надо, слышишь? Всей деревней, включая собак и кошек!
Она прильнула к моей груди и беззвучно заплакала.
- Да успокойся же ты! - Я и сам не знал, что делать. - Я с тобой, родная! Я не дам тебя в обиду!
- Гадкий день, - произнесла она, всхлипывая. - Что за гадкий день выдался нынче. И ты, знаешь ли… у нас, возможно, будет ребенок.
- Чей ребенок? - спросил я механически.
- Какой ты еще дурак, прости Господи! - рассмеялась вдруг Настя.
И тут до меня наконец дошло.