Каждый раз полон зал, а хлопают как... – пытался объясниться Баренцев.
– Полон зал, говоришь? А знаешь, как зал этот наполняют? У них, у сук, график специальный по взводам составлен, и каждый поход на концерт к трем очередным нарядам приравнивается, понял? У которых взыскание, те вне очереди, вместо чистки плаца и сортиров. Бойцы, говорят, со слезами идут, лучше, говорят, сортир, гауптвахта, дисбат... Вот так-то, капитан, всех достала твоя артистка, понял? В общем, пусть заткнется в тряпочку, а не хочет – пусть катит отсюда ко всех чертям собачьим. Двадцать четыре часа на размышление, а потом, если хоть одну нотку услышу, – тебе, капитан, неполное служебное, и прошу на Северные Курилы! Пущай перед морскими котиками колоратуры свои выводит, те стерпят. И на пенсию оттуда пойдешь ты капитаном, если, конечно, дотянешь... Приказ понятен?
– Так точно, товарищ полковник.
– Выполняйте...
Уже через неделю Ольга с Нилушкой были в Ленинграде, в родительской квартире на Моховой. Капитан Баренцев остался дослуживать в Гуаньчжоу, обучая китайских летчиков летать на наших МИГах...
VI
(Ленинград, 1982)
– Конечно, помнить этот период я не мог, но в памяти прочно засело ощущение великого безотчетного ужаса, когда на гладкой полусфере теплого шоколадного камня жирно залоснилась огромная, грубо размалеванная личина. В пространстве, созданном для тихого гудения благоговейных мантр, грянули сатанинские переливы бельканто... Остальное сложилось из обрывочных рассказов бабушки и отца, а недостающее было восполнено воображением...
– Ознакомился я с историей юного Будденброка, Нил Романович... Недурственно; – Профессор отхлебнул кофе и бережно поставил чашечку на стол. – Картинка, скажу я вам, вполне клиническая, хотя и нетипичная. У нас в стране, знаете ли, более распространены иные проявления вырождения. Куда менее... обаятельные. Не та преемственность, не та культура. Насколько же своеобразным должен быть жизненный опыт у советского девятилетнего мальчика, чтобы он избрал себе такого героя...
– Своеобразия хватало, – согласился Нил. – Правда, тогда еще я это не вполне понимал – не с чем было сравнивать.
– Вот об этом, пожалуй, и поговорим.
– О своеобразии или об отсутствии материала для сравнений?
– И о том, и о другом. Каким вы были ребенком, как воспринимали родителей, близких, мир?
– Далекое ретро? – Нил усмехнулся.
– Не такое уж далекое. Вам ведь двадцать пять?
– Двадцать шесть.
– Ну, чтобы вам не обидно было, пусть будет – среднее ретро.
VII
(Ленинград, 1960-1961)
– К четырем годам Нилушка прекрасно понимал, что такое «папа». Папа – это была большая и тяжелая малахитовая рамка, стоящая на крышке бабушкиного «Шредера» рядом с белыми головками, одна из которых называлась Бетховен, а вторая – Чайковский. Из рамки выглядывал какой-то черно-белый дядя с аккуратно зачесанными редкими волосами и длинными, подкрученными усами. Дядя смотрел сердито, Нилушка боялся его и не понимал, зачем в такой красивой папе живет Бармалей. Про Бармалея ему читала бабушка, маме было вечно некогда, она приходила поздно, мимоходом чмокала в щечку засыпающего Нилушку и тайком от бабушки – зубки были уже почищены! – совала ему конфетку в яркой шуршащей обертке.
– На работе дали? – спрашивал он сквозь дрему.
– На работе, – рассеянно соглашалась мама.
– Значит, ты хорошо работала, – резюмировал он и проваливался в сон.
В доме было много вещей, которые хотелось потрогать руками, много кисточек, которые так хотелось потрепать, – на бархатных красных портьерах, на скатерти, па абажурах, низко нависающих над столом в гостиной, над маминой кроватью в спальне, над роялем в комнате, где жили бабушка с бабуленькой.
А еще там был сундук – тяжелый кованый сундук, покрытый ковром. Как-то, когда бабуленька лежала в больнице, а бабушка пошла ее навестить, взяв с него честное слово, что он будет вести себя хорошо и никуда не отлучаться от стопочки книжек-складышей – из них можно было строить домики, а можно было и просто разглядывать в них картинки, – он не утерпел, пробрался в бабушкину комнату, пыхтя, стащил с сундука ковер, поднатужился, поднял тяжелую крышку... Среди старых, пожелтевших нот и разных пыльных коробочек он отыскал совсем ветхий коричневый альбом с фотографиями. Незнакомые, странно одетые дяди и тети, дети в длинных платьицах с кружевными подолами, в маленьких мундирчиках... Больше всего было одного дяди – толстого, важного, со стеклышком в глазу, с узенькими белыми бакенбардами. На многих фотографиях дядя этот был в блестящей высокой шляпе и смешном пиджаке, коротком спереди и очень длинном сзади, так что получалось что-то вроде хвостика. Дядя стоял на сцене, как мама в опере, в руках у него были то тросточка, то зонтик, то небольшая грифельная доска, вроде той, что бабушка подарила ему на день рождения. К тому же в сундуке отыскался хрупкий и пожелтевший лист бумаги с портретом того же дяди и четкими большими буквами, среди которых он узнал самую большую – "В".
Бабушка застигла его за увлеченным разглядыванием, отчего-то ужасно рассердилась, поставила хнычущего Нилушку в угол на бесконечные полчаса, а за обедом оставила без сладкого. Несмотря на суровость наказания уже через день Нилушке снова захотелось поглядеть альбом, и когда бабушка опять ушла в магазин, он снова был в ее комнате, у заветного сундука. Увы – на крышке висел новенький, сияющий дужкой замок.
Какое-то время В. являлся Нилушке по ночам, пугая и одновременно маня холодным взглядом, медленными, отточенными жестами крупных белых рук. Потом перестал... Спрашивать про этого таинственного господина у мамы он не захотел, а у бабуленьки, вскоре возвратившейся из больницы, было и вовсе бесполезно – в ответ на любое обращение она только чмокала серыми губами и монотонно гудела себе под нос. О том же, чтобы спросить у бабушки, не могло быть и речи – моментально шагом марш в ненавистный угол, куда он регулярно попадал и за меньшие провинности.
Бабушка, неулыбчивая строгая дама с мощными рубенсовскими формами, была скора на расправу, а телячьих нежностей не терпела. Ее поцелуи доставались ему строго один раз в год – на Пасху, а все его попытки как-то приласкаться к ней натыкались на стойкое, презрительное неприятие.
– Ax, какие ревности! – приговаривала она, стряхивая его с колен, словно досадные крошки, или отталкивая от себя. – Сопли подотри, ишь ты, выпердыш.
Кормила, правда, на убой и зорко следила, чтобы Нилушка был чист и ухожен. Впрочем, Нилушкой или внучком она называла его исключительно в присутствии посторонних – как правило, таких же холеных пожилых дам с седыми стрижками, иногда. являвшихся в сопровождении лысых, потертых мужей. Перед приходом гостей она обряжала внука в короткие штанишки вишневого вельвета, того же материала жилетку, кукольную блузочку со взбитыми рукавами, на шею повязывала пышный бант в горошек. Непременной частью любого вечера было его выступление.
По бабушкиной команде он взбирался на заранее выдвинутый из-за стола стульчик, и высоким, ломким голосом выводил:
– Bon soir, Madame la lune...< Добрый вечер, госпожа Луна (фр.) > Или:
– Aluette, gentille aluette...<Жаворонок, милый жаворонок(фр.) > Или:
– Que sera, sera...< Что будет, то будет (фр.) >
И только мокрая подушка «в тиши ночей, в тиши ночей» знала, скольких мук стоили эти мгновения славы, скольких шлепков, скольких часов, проведенных на коленях в темном углу, скольких обидных, несправедливых эпитетов в свой адрес.