Бас-саксофон - Йозеф Шкворецкой 2 стр.


Гроб раскрылся, и там лежал он -- огромный, как жезл епископа. Потом старик снова захрустел и посмотрел на меня. Я же глядел на бас-саксофон, на его длинное, невероятное тело; наверху высокая металлическая петля, весь потемнел, тусклый, как тот баритон из Рогельницы; все эти инструменты -- лишь остаток старых, лучших, веселых времен, их давно уже не делают; сейчас производят лишь панцершреки, листы стального проката. Мехтест дус шпилен? спросил старик, как библейский Змий. Да. Ибо это было яблоко, а я -- Ева. Или же он был убогой уродливой Евой с одним вытекшим глазом в золотом веночке волос, а я -- Адамом. Я помнил свою национальность, но человеческое во мне сократилось. Заговорил рассудок, этот идиотский голос: в конце концов, это лишь музыкальный инструмент, а это -- чешский город Костелец. Ребенок умолк, кукла закрыла глаза; мне восемнадцать, уже взрослый. Я посмотрел на старика, на эту уродливую Еву, скользнул взглядом по сторонам, по серому фургончику: откуда-то, случайно, из афиши в роскошной витрине НСДАП на здании ратуши, я знал, что приезжает Лотар Кинзе мит зайнем Унтергальтунгсорхестер, и то же самое было написано облезлыми буквами на сером фургончике: LOTHAR KINZE MIT SEINEM UNTERHALTUNGSORCHESTER; еще в той афише сообщалось, что концерт будет фюр ди дойче гемайнде ин Костелец, то есть для местных наци, которых здесь хватало с незапамятных времен (герр Зих, герр Траутнер, герр Пеллотса-Никшич), для нацистских чиновников, которые притащились сюда из рейха, чтоб отдохнуть в безопасном протекторате; для воздушных радистов из Эрнст Удет Казерне, а также для господина Кляйненгера, который тоже плевал на национальную принадлежность, продолжая встречаться с чехами и говорить по-чешски. Но только для немцев -- чехам вход запрещен. И я принял эту игру. Вместо того, чтобы убивать любовь (любите врагов ваших, делайте добро тем, кто вас ненавидит), я попытался дать ненависти ответ: ее не было во мне; не к этому же старику с вертикальными глазами и не к фельдфебелю (или какое там у него было звание) из Эрнст Удет Казарне, который, словно верный бультерьер, упрямо ходил за моей сестрой, когда она возвращалась из канцелярии пивоваренного завода, и всегда заговаривал с ней, а она всегда, как настоящая чешка, ускоряла шаг; а ведь были у этого фельдфебеля тоскливые немецкие глаза под козырьком с орлом и свастикой, глаза страсти в сухощавом, невыразительном, абсолютно пруссацком лице, -- но сестра была настоящей чешкой; к тому же она, скорее всего, боялась его; моя сестра была порядочным человеком; а однажды я увидел его: он сидел у плотины и писал в голубенькой тетрадке; через дырку от сучка в заборе я украдкой проследил за карандашом в его руке, и мне удалось прочесть пару слов, написанных готическим шрифтом: Балд коммен винтерштюрме мит ден ротен шнеен / О Анна, ком цу мир ден граусам гелбен пфад! / Ин майнем копфе калте винден веен ; больше я его не видел -- их батальон, или полк, или к чему он был там приписан, отправили на фронт; а мою сестру звали Анной; с пивоваренного завода ходили каштановой аллеей, которая в конце бабьего лета пожелтела, стала оранжевой, а потом умерла, и остались только черные скелеты каштанов. Но все же я повертел головой вокруг, все же огляделся.

У костела с куполами стоял-таки господин Каня, смотрел на меня (в другое время, два года назад, стоял там господин Владыка и так же на меня глядел, когда я сам стоял перед отелем и убеждал господина учителя Катца, что все будет хорошо; всегда откуда-то смотрит какой-нибудь господин Каня или господин Владыка; это страшный мир, от этих взглядов не избавитесь, разве что ничего не делаете или ничего собой не представляете -- и все равно от них не уйдете; они следят за нами с той минуты, когда можно наказывать нас или через нас -- наших родителей, знакомых, близких друзей; и, пожалуй, от этих взглядов мы никогда не избавимся; эти другие; этот наш ад). Я сделал шаг; старик положил руку мне на плечо. Словно железные когти коснулись меня -- но довольно осторожно; не рука гестаповца, а рука солдата, а в них есть нежность, в руках этих скелетов, призванных под мерзкие знамена; особенно, когда они возвращаются после поражений; им же остались одни поражения, этим скелетам. Варте маль, услышал я голос, звучавший двойным звуком, двойным надтреснутым скрипом голосовых связок, рассеченных пополам. Виллст ду мир нихт гелфен? Дизес фердаммте райзенсаксофон ист цу швер фюр мих.

Я остался стоять. Господин Каня достал из кармана портсигар, закурил. Я отвернулся. Изувеченные глаза старика смотрели на меня точно из страшной сказки; но у его ног, в черном гробу с порыжевшей плюшевой обивкой, покоился бас-саксофон. Дитя снова открыло глаза. Кукла заговорила. На клапанах большого корпуса, огромных, как украшения на конской сбруе, вспыхнул на мгновение солнечный луч. Я, бассаксофон, ответил старик. Ты слышал его когда-нибудь в деле? Голос у него -- будто у колокола. Зер траурихь. В витках этого скрипа человеческих голосовых связок я снова вспомнил о фельдфебеле -- как он писал стихи в свою тетрадку на берегу Ледгуи; о живом отдельном человеке, one-man unit, пропавшем в огромной битве; налезающем, словно неуклюжая черепаха, на блиндаж непонимания моей сестры; о том человеке, наверное, совершенно одиноком среди людей в униформе (то была не казарма СС, а обыкновенная немецкая казарма; но если даже и СС? Все могло случиться; пути нашей жизни неисповедимы); вероятно, уже никогда больше ни я, ни моя сестра его не увидим; я смотрел на этот печальный инструмент, а в голове всплывал образ незнакомого Адриана Роллини за проволочным пультом тех лет, печального, будто колокол. Энтшульдиген зи, сказал я. Я спешу. А потом повернулся, чтобы в последнюю минуту спастись от этого предательства перед глазами господина Кани, но железная рука скелета держала меня твердо. Найн, ду бист нихьт! говорил голос, и я надел маску; всего лишь маску, под ней же скрывалось неуверенное лицо проблемы, и я еще не знал, какой. Ду гильфст мир мит дем саксофон! Я хотел вырваться, но из огромной двустворчатой двери отеля вышел массивный человек в мундире, остановился, расставив ноги, и подставил желтое лицо солнцу; лицо осветилось, как большая оранжевая лужа; в нем открылись два серых глаза, как у вампира Носферату, глядящего из своего оранжевого гроба. Найн, их канн вирклихь нихьт. Лассен зи михь лос, сказал я, задергался в руке скелета, но тот крепко держал меня. Герр лейтенант крикнул, серые глаза посмотрели на меня; я вздрогнул; уголком глаза я видел господина Каню в безопасном месте, и мне показалось, что он согласно кивнул; старик что-то сказал мужчине с лицом упыря, -- значит, это не произойдет добровольно с моей стороны; да, по принуждению. Почему вы не хотите ему помочь? спросил лейтенант. Он ведь старый человек. Айн альтер манн. Я посмотрел на него: огромный, но грустный, только маска военного; серые глаза сидели на интеллигентном лице, как северные яйца. Унд зи зинд дох аух айн музикер, сказал он. Возьмите саксофон. Я взял. Железная рука отпустила меня. Я поднял черный гроб на плечо и направился за стариком. Интересно, есть ли у такого огромного, тучного человека записная книжка? Вполне возможно; правдоподобно. Он не заорал, не отдал приказ. Зи зинд аух айн музикер?

Итак, я понес бас-саксофон через гостиничный холл -- он очень изменился с тех пор, как я был здесь в последний раз.

Назад Дальше