Альтепнатива (Весна 1941) - Юлиан Семенов 2 стр.


- Некоторые швейцарские газеты утверждают, что нейтралитет Югославии стал возможен после обмена нотами между рейхсканцелярией и Кремлем.

- Наши отношения с Россией, - ответил Шмит, - отличаются истинным добрососедством. Введение наших войск в Болгарию и Румынию произошло по просьбе монархов этих стран - они нуждаются в защите от английских посягательств. Еще вопросы, пожалуйста!

"Когда же они начнут? - подумал Штирлиц. - Они должны начать этой весной. Почему наши молчат? Почему мы не предпринимаем никаких шагов? Если Югославия откажется от нейтралитета, значит, весь фронт от Балтики до Черного моря окажется в руках Гитлера. Почему же мы молчим, боже ты мой?"

Но по укоренившейся в нем многолетней привычке беседовать с самим собой, отвечать на вопросы, поставленные однозначно и бескомпромиссно, Штирлиц сказал себе, что ситуация, сложившаяся в мире весной сорок первого года, такова, что всякое действие, а тем более открытая внешнеполитическая акция, направленная против Германии, невозможна, ибо она будет свидетельствовать о том, что "нервы не выдержали", поскольку открытого нарушения условий договора о ненападении со стороны рейха не было. Понимая, что Гитлер рано или поздно нападет на его родину, Штирлиц тем не менее отдавал себе отчет в том, что всякое "поздно", всякая, даже самая минимальная, оттяжка конфликта на руку Советскому Союзу. Это была аксиома, ибо успех в будущей войне во многом складывался из цифр, которые печатали статистические ведомства в Москве и Берлине, сообщая данные выполнения планов - выплавку стали, чугуна, добычу нефти и угля, - эти сухие цифры и определяли будущего победителя, а они, цифры эти, пока были в пользу Германии, а не Союза. Но Штирлиц понимал, что резервы его страны неизмеримо больше резервов рейха, а исход будущей битвы в конечном итоге определяли резервы. Штирлица не пугало то, что вся Европа сейчас была под контролем Берлина. Это только на первый взгляд было страшно. Если не поддаваться первичному чувству и заставить себя неторопливо, как бы со стороны анализировать ситуацию, то вывод напрашивался сам собой: конгломерат народов, отвергавших идеи национал-социализма, сражавшихся - в меру своих сил - против вермахта, будучи оккупированными, чем дальше, тем активнее станет оказывать сопротивление немцам; сначала, видимо, пассивно, но потом - Штирлиц не сомневался в этом - все более активно, то есть с оружием в руках. Значит, Гитлеру придется удерживать свои резервы с помощью армии; значит, считал Штирлиц, тылы рейха будут зыбкими, ненадежными, враждебными духу и практике нацизма.

Он все это понимал умом, заставляя себя анализировать ситуацию, проверяя и перепроверяя свои посылы, дискутируя сам с собой, но когда хоть на минуту душа его выходила из-под контроля разума, как сейчас, когда он снова увидел эту проклятую коричневую карту и маленькую точечку Москвы на белой пустыне России, становилось ему страшно, и пропадали все звуки окрест, и слышал он только свой немой вопрос, обращенный не к себе, нет, обращенный к дому, к своим: "Ну что же вы там?! Делайте же хоть что-нибудь! Понимаете ли вы, что война вот-вот начнется?! Готовитесь ли вы к ней?! Ждете ли вы ее?! Или верите тишине на наших границах?!"

...Выйдя из ампирного, с купидончиками, выкрашенными голубой краской, здания министерства иностранных дел, он сел в свой "хорьх" с форсированным двигателем, резко взял с места и поехал в маленькое кафе "Грубый Готлиб". Там никто не обратит внимания на то, что он выпьет не двойной "якоби", как это было принято в Германии - стране устойчивых традиций, тут уж ничего не поделаешь, - а подряд три двойные рюмочки сладковатого коньяка.

Американские журналисты учили его веселой медицинской истине "релэкса и рефлекса" - расслабления и отдыха: двадцать дней в горах, одному, без единого слова, - тишина и одиночество.

Он, увы, не мог себе позволить этого. Но он мог пойти к "Грубому Готлибу", выпить коньяку, закрыть глаза и посидеть возле окна, среди пьяного рева, грустной мелодии аккордеона ч скрипки, и почувствовать, как тепло разливается по телу и как кончики пальцев снова становятся живыми из онемевших, чужих и холодных.

Корреспондент ТАСС по Югославии Андрей Потапенко боялся только одного человека на земле: своей жены. Ревнивая до невероятия, она устраивала ему сцены, включив предварительно радио, когда он возвращался домой под утро с синяками под глазами, едва держась на ногах от усталости.

- Но пойми, - молил он, - я же был на встрече...

- Мог позвонить!

- Не мог я позвонить! Как мне сказать помощнику министра: "Одну минуточку, сейчас я позвоню Ирочке, а то она решит, что я у дам"?! Или что? Посоветуй, как мне поступать, посоветуй! Ты же все знаешь!

- Костюков возвращается домой в семь!

- Костюков бездельник и трус! Он отсиживает на работе, а я работаю! Я не умею отсиживать. Мне платят за статьи, а не за сидение в офисе!

- В офисе! А почему от тебя духами пахнет?!

- Так с ним женщина была.

- С кем?

- Я же сказал: с помощником!

- С ним?

- Ну не со мной же...

- Хороши дела - с бабой!

- Как раз с бабой и делаются все дела!

- Я завтра же пойду к поверенному и расскажу, что ты...

Этого Потапенко слушать не мог; он уходил в кабинет, запирал дверь и садился к столу, уставившись в одну точку перед собой - эта точка была для него, словно буй во время шторма, некий символ спокойствия, за который он должен держаться.

Последние дни он спал по пять часов от силы. Ситуация обострялась с каждым днем: либо Югославия присоединится к англо-греческим войскам, либо Белград станет союзником Гитлера. О нейтралитете мечтали наивные политические идеалисты - балканский стратегический узел, южное подбрюшье рейха и северное предмостье британского Суэца, должен быть разрублен. Жестокая римская формула "третьего не дано" стала руководством в дипломатической практике весной сорок первого года.

Сегодняшний разговор с помощником министра просвещения, воспитанным в Сорбонне, был важным, особенно важным: казалось, что собеседник Потапенко лихорадочно взывает о помощи.

Естественно, ни о чем впрямую собеседник не говорил; манера его поведения была безукоризненна - веселая рассеянность, добрая монтеневская афористичность, щедро пересыпаемая грубоватыми марсельскими шутками; неторопливая и чуть скептическая оценка всего и вся; подтрунивание над собой и своими шефами, что, естественно, позволяло ему в такой же мере подтрунивать над Потапенко и его шефами, но среди мишуры этих изящных, ни к чему не обязывающих умностей помощник министра несколько раз т а к глянул на Потапенко и т а к произнес несколько фраз о судьбе несчастных Балкан, обреченных на заклание, особенно теперь, "когда традиционный защитник моей родины вынужден сохранять улыбку на лице, в то время как его возлюбленную раздевает донага насильник и вот-вот опоганит", что только полный болван не понял бы истинной цели всей этой шестичасовой встречи, на которую был приглашен Потапенко.

Они сидели в маленьком кафе около "Српского Краля", неподалеку от Калемегдана, тянули "турску кафу", запивая попеременно то холодной "киселой водой", то чуть подогретым виньяком с виноградников Босны, и со стороны казалось, что беседуют обо всякой безделице стародавние друзья, стараясь к тому же понравиться красивой женщине, лениво разглядывавшей собиравшуюся в этом кафе белградскую богему, куда как более вызывающую, чем французская: уж если богема, так чтоб во сто крат богемистее французской.

Назад Дальше