Критическая Масса, 2006, - 1 - Журнал 42 стр.


Ну да, они убили ee отца, но ведь она его и не помнит! И вообще, ей всего лишь хочется немного пошантажировать брата и сестру, чтобы они взяли ее с собой в кино.

Впрочем, можно не сомневаться, что на этот раз писательнице никого не удастся шокировать. Хотя бы потому, что иронизировать по поводу восприятия оккупации как чего-то ужасного, равно как и по поводу движения Сопротивления, давно уже стало нормой в новой литературе Франции; да и не в такой уж новой: в отличие от русской французская литература имеет обширную коллаборационистскую «нишу», где, между прочим, обретаются такие отнюдь не бесталанные граждане, как Селин, например. Порою эту иронию мы встречаем там, где вроде бы и речь-то идет совсем о другом. Так, в детективном романе С. Жапризо «Дама в очках и с ружьем в автомобиле» юная Дани Лонго вспоминает, что ее отца, укравшего ящик английских булавок из товарного состава, предназначенного для немецкой армии, впоследствии наградили посмертно как участника Сопротивления. Девушка, разрывающая оковы (Марианна — символ Франции), изображенная на медали, напоминает Дани о трюках ярмарочных силачей, бродячих циркачей. Таким образом, французское движение Сопротивления оценивается именно как «трюк», «фальшивка».

В сущности, нам декларируются некие новые правила и оценки. Ну, если и не новые, то какие-то другие, иные. Значит, какие-то правила, в свою очередь, должны быть опровергнуты. Какие же это правила? Назовем систему этих правил условно и безоценочно «традиционным гуманистическим дискурсом». С правилами и канонами этого «традиционного гуманистического дискурса» мы уже немного знакомы: оккупация — это всегда плохо, против оккупантов надо бороться, Вторая мировая война — борьба советского «добра» с немецким «злом» и т. д. Разумеется, соблазнительно все это нарушить, разрушить и на место разрушенного водрузить что-нибудь новое, какой-нибудь всеобщий гуманизм, к примеру. Наверное, и Леониду Гиршовичу хочется чего-то такого. Но умный писатель понимает, что прежде следует как бы обезопасить себя, дистанцировать свой текст принципиально от этих сакраментальных понятий «правда» и «ложь». Гиршович вновь и вновь подчеркивает, что его роман «„Вий“…» — условность, опера, где певцы на сцене распевают арии в самые трагические моменты жизни, как мальчик Ваня в «Иване Сусанине» или художник Каварадосси в «Тоске». Надо заметить, что в романе имеются и художник (Гурьян) и молодой подпольщик Кирпатый («Ваня»). Ведь роман Гиршовича — опера. И, кстати уж, Гиршович вовсе не хочет, чтобы мы эту его оперу путали, например, с оперой Д. Кабалевского, написанной по роману Горбатова «Семья Тараса»! Гиршович то и дело напоминает нам об условности своего повествования; «Но не тут-то было… звучит как упрек в анахронизме: не тут-то было. Хочется спросить, а где, когда?..» И — своего рода резюме: «Все — немножко кукольный театр в прозе…»4

Но отказывается ли Гиршович от знаменитого стендалевского принципа реалистического отражения действительности, от образа писателя, идущего с зеркалом по дороге? Гиршович утверждает, что все зеркала перебиты, но ему, в сущности, хочется быть реалистом-демиургом, хочется, чтобы читатели все-таки поверили, будто Паня Лиходеева существует на самом деле (как Саня Григорьев в «Двух капитанах»!); но умный Гиршович понимает, что именно ему так писать нельзя. И потому он играет в большую оперу. Но, между прочим, когда-то Вагинов прекрасно понял, как именно может воздействовать игровой роман: «С первых строк Машеньке показалось, что она вступает в незнакомый мир, пустой, уродливый и зловещий, пустое пространство и беседующие фигуры…» («Труды и дни Свистонова»).

Леонид Гиршович старается в той степени, в какой это возможно в игровом романе, понимать мотивы действий всех персонажей. Писатель изо всех сил пытается убежать от этого самого «традиционного гуманистического дискурса» с его четким делением на «хороших» и «плохих». Но дискурс догоняет бегущего писателя и хватает за горло. «Нетушки! — говорит дискурс. — Сейчас ты мне скажешь, кто у тебя хороший, а кто — плохой!» И писатель покоряется. «Да я что, — оправдывается писатель, — я ничего нового не выдумал.У меня просто-напросто те, кому раньше положено было считаться плохими, — хорошие; и наоборот, соответственно!»

Решаясь опровергнуть прежние, известные ему по советской литературе каноны «традиционного гуманистического дискурса», Гиршович вынужден следовать путем, уже проторенным новыми публицистами. Вторая мировая война трактуется как та самая борьба «двух зол» — сталинского и гитлеровского. И какая разница — «наши» устраивают «акции по выявлению и обезвреживанию», «ихние» — «карательные операции»… А, одна сатана!.. Гиршович приводит фрагмент сообщения из Ставки Верховного командования германскими силами и завершает его известным четверостишием. Получается вот что: «…солдаты сражались плечом к плечу до последнего патрона. Они умерли, чтобы Германия могла жить. Вопреки лживой большевистской пропаганде, их подвиг будет служить примером для грядущих поколений…

Из сотен тысяч батарей За слезы наших матерей. За нашу родину — огонь»5 .

«Ну что? — как бы спрашивает автор. — Разве не один и тот же стиль?» И с автором трудно не согласиться. И все же вопрос, что называется, остается открытым. Почему? Обратимся в поисках ответа к повести Б. Хазанова «Ксения». Хазанов тоже хотел бы опровергнуть, опрокинуть этот давящий «традиционный гуманистический дискурс». Хазанов даже повествование ведет от имени немецкого офицера. И вдруг… Традиционный дискурс берет реванш и распрямляется, как придавленный, но оживший стебелек: «в ближнем бою, и тем более в лабиринте большого города, где сражение шло за каждый квартал, каждую улицу, каждый дом и даже каждый этаж, мы уступали противнику, несли больше потерь, чем русские, которые лучше нас ориентировались в городе и, в конце концов, дрались на своей земле, защищали свое отечество»6. Вот оно! И что же теперь делать? Делать вид, что таких людей не существовало вовсе? Или, как Войнович в «Чонкине», объявить их всех дураками? Что делать с обнаружившейся проблемой? Ну и посмотрим, как справляются (или расправляются) со всем этим наши знакомцы Харрис, Хазанов и Гиршович.

Протестанты и сопротивленцы

В игровой структуре романа Джоан Харрис вдруг отчетливо звучит голос современного публициста. Мы уже не верим, будто это говорит мадам Симон, прежняя девочка Малинка — Фрамбуаз. Нет, это говорит автор, это автор призывает нас ни в коем случае не идеализировать движение Сопротивления: «Единого Сопротивления — тайной армии в понимании народа — как такового не существовало. Было много разных групп — коммунисты, гуманисты, социалисты, и просто люди, готовые на самопожертвование, и еще балабоны, и пьяницы, и соглашатели, и блаженные, и все они были вызваны к жизни временем… Мать говорила о них с презрением. Считала, что куда вернее было бы жить, не поднимая головы»7 .

А потом произойдет вот что: случайно утонет в реке немецкий солдат, носивший многозначительное имя: Томас Лейбниц. И каратели расстреляют десяток жителей деревни, схваченных наугад. И мадам Мирабель, мать девочки Фрамбуаз, будет отчаянно вопить, что никакого Сопротивления нет, а просто-напросто бедняги оказались «не в то время и не в том месте», потому и погибли.

Ни с каким сопротивлением не сталкивается и герой Хазанова в маленьком русско-украинском городке, куда занесла его переменчивая судьба оккупанта.

Назад Дальше