Моня Цацкес - Знаменосец - Севела Эфраим 2 стр.


Мотл Канович, бывший портной из местечка Ионава, вылез из-за парты и, сутулясь, свесил руки по швам.

— Можно отвечать на идише? — спросил он по-еврейски.

— Нет. Только на русском. Мы, Канович, не в вашем местечке Ионава, а в России, и здесь протекает не река Неманас, а Волга-матюшка река.

Уборщица Глафира, которая, кроме русского, других языков не знала и до того, как попала вольнонаемной в Литовскую дивизию, даже не предполагала о их наличии, не разгибаясь, поправила политрука:

— Не матюшка, а матушка. Господи, политрук, а чего лопочет!

— Глафира! — стал строгим Кац. — Одно из двух. Или вы замолчите и не будете мешать… или…

— Да мне-то что?.. — повернула к нему почти заголенный зад Глафира и сильным толчком тряпки погнала пену по доскам. — Ты — командир, ты и учи.

— Ну, так все-таки, что такое знамя, Канович?

— Знамя?.. Вас интересует, что такое знамя?..

— Да, меня интересует.

— Хорошо… Это… это… Ну, флаг.

— Знамя, Канович, — это символ.

— Что такое символ? — спросил Канович.

— Что такое символ? — переспросил Кац и задумался. — Символ… Это… это… Символ.

— Может быть, на идиш? — попробовал выручить политрука бывший портной.

— Никаких идиш! — рассердился Кац. — Устав Красной Армии написан по-русски. Еврейского Устава пока еще нет… и не будет.

— Кто знает? — пожал плечами рядовой Моня Цацкес.

— Цацкес, встать! Идите, Цацкес, ко мне. Вот здесь, на плакате, нарисовано наше красное знамя. Объясните мне и своим товарищам, из чего оно состоит.

— А чего объяснять-то? — заметила, выкручивая тряпку, Глафира. — Переливать из пустого в порожнее…

Моня Цацкес, невысокого роста, но широкий в кости новобранец пошел к политруку, ступая по свежевымытому полу на носках своих красных больших ботинок, и сделал круг, обходя обширный Глафирин зад.

— Знамья, — взглянув на плакат, почесал стриженый затылок Цацкес, — составлено… из…

— Господи! Не знамья, а знамя, — вмешалась Глафира, не разгибаясь и с ожесточением гоняя тряпкой мутную лужу.

— Не перебивать! — одернул Глафиру старший политрук. — Продолжайте, Цацкес.

— Знамья состоит из… красной материи…

— Не материи, а полотнища, — качнул рыжим одуванчиком Кац. — Дальше.

— Из палки…

— Не палки, а древка.

— Что такое древко? — удивился Цацкес.

— Палка. Но говорить надо — древко.

— Надо так надо.

— Солдатская доля, — вздохнула Глафира, — хочешь не хочешь, говори, что прикажут.

— Дальше, Цацкес.

— На конец палки, то есть… этого самого… как его… надет, ну, этот… как его… Можно сказать на идише?

— Нет. По-русски, Цацкес, это называется наконечник. То есть то, что надето на конец.

— Объяснил! — хмыкнула Глафира. — Мало ли чего надевают на конец?

— А что мы видим в наконечнике? — спросил Кац.

— Мы видим… — задумался Цацкес, вперившись своими круглыми черными глазами в плакат. — Мы видим… этот… ну как его… Молоток!

— Молот, — поправил Кац. — И…

— И… — повторил за ним Цацкес. — Что это, я знаю, а выговорить не могу.

— Серп, батюшки! — вставила Глафира. — Чего тут выговаривать?

— Серп, — сказал Цацкес.

— Значит, серп и молот, — подвел итог старший политрук Кац.

— Правильно, — согласился Цацкес.

— А что означают серп и молот? — подумав, спросил старший политрук.

— Не знаю… — простодушно сознался рядовой Цацкес.

— Много упомнишь… на таком пайке… — сочувственно вздохнула Глафира, повернув зад к аудитории, и солдаты все как один снова пригнули стриженые головы к партам, силясь разглядеть что-то под ее задравшейся юбкой.

— Серп и молот — это символ, — сказал Кац и строго посмотрел на зад уборщицы, остервенело шуровавшей замызганный пол казармы.

— Дожила Россия, — сокрушенно вздохнула Глафира. — Докатилась, матушка… защитников понабирали… Много они навоюют.

Моня, возвращаясь на место, не сумел разминуться с Глафириным задом.

— Уйди, нехристь! — разогнулась Глафира, показав свое плоское, изрытое оспой лицо, и беззлобно замахнулась тряпкой.

Моня вприпрыжку добежал до своей парты и плюхнулся рядом со Шлэйме Гахом, который в мирное время был шамесом в синагоге.

Старший политрук Кац уставился в книжку Устава и стал зачитывать вслух, раскачиваясь, с подвывом, как молитву:

— Знамя — символ воинской чести, доблести и славы, оно является напоминанием каждому солдату, сержанту, офицеру и генералу об их священном долге преданно служить Советской Родине, защищать ее мужественно и умело, отстаивать от врага каждую пядь родной земли, не щадя своей крови и самой жизни…

Моня наморщил лоб, силясь уловить что-нибудь, и, не добившись успеха, шепнул соседу:

— Вы что-нибудь понимаете?

Шлэйме Гах скосил на него большой, навыкате, грустный глаз:

— Рэб Цацкес, запомните. Я — глухой на оба уха. За два метра уже не слышу. Делайте, как я. Смотрите ему в рот.

— Знамя всегда находится со своей частью, а на поле боя — в районе боевых действий части, — уже чуть не пел старший политрук Кац. — При утрате знамени командир части и непосредственные виновники подлежат суду военного трибунала, а воинская часть — расформированию…

Переходящая красная вошь

В самый разгар войны с немцами Сталин дал приказ прочесать все уголки России и найти литовцев, чтоб создать национальную литовскую дивизию. Как ни старались военкоматы, кроме литовских евреев, бежавших от Гитлера, ничего не смогли набрать. Пришлось довольствоваться этим материалом. Литовских евреев извлекали отовсюду: из Ташкента и Ашхабада, из Новосибирска и Читы, отрывали от причитающих жен и детей и гнали в товарных поездах к покрытой толстым льдом реке Волге.

Здесь, в грязном и нищем русском городке, до крыш заваленном снегом, их повели с вокзала в расположение дивизии штатской толпой, укутанной в разноцветное тряпье, в непривычных для этих мест фетровых шляпах и беретах. Они шагали по середине улицы, как арестанты, и толпа глазела с тротуаров, принимая их за пойманных шпионов.

— Гля, братцы, фрицы! — дивился народ на тротуарах.

Впереди этой блеющей на непонятном языке колонны шел старшина Степан Качура и, не сбиваясь с ноги, терпеливо объяснял местному населению:

— То не фрицы, а евреи. Заграничные, с Литвы. Погуляли в Ташкенте? Годи! Самый раз кровь пролить за власть трудящихся.

Старшина Степан Качура был кадровый служака, довоенной выпечки, щеголял в командирском обмундировании, и только знаки различия в петлицах указывали на то, что он еще не совсем офицер. Сапоги носил хромовые, каких не было у командиров рот, а брюки-галифе из синей диагонали были сшиты в полковой швальне с такими широкими крыльями, что старшину по силуэту можно было опознать за километр. В полевой бинокль.

Первый вопрос, который старшина задал евреям-новобранцам, приведенным в казарму со свертками постельного белья под мышкой, был такой:

— Кто мочится у сне — признавайся сразу!

Евреи стояли перед двухэтажными деревянными нарами, где вместо матрасов горбились мешки, набитые сеном, и никак не реагировали на слова старшины. Большинство — из-за незнания русского языка.

— Ладно. — Старшина с нехорошей ухмылкой на широком лице прошелся перед строем, поскрипывая сапогами и покачивая крыльями своих галифе. — Правда все равно выплывет. И придется ходить с подбитым глазом.

Нары распределялись по жребию. Моне Цацкесу повезло — ему достались нижние нары и близко от железной печки. Но удача, как известно, ходит в обнимку с неудачей.

Верхние нары, прямо над Моней, занял долговязый, худющий парень с узким смешным лицом.

Назад Дальше