«Классический запах праздной роскоши», — мрачно констатировал озябший спросонок Стив.
Взгляд его между тем скользил по уютным диванам и глубоким креслам, приютившим в своих гобеленовых недрах разряженную в пух и прах публику — декольтированные платья дам и строгие смокинги джентльменов органично сочетались с экзотическими хламидами арабских шейхов и яркими сари знатных индийских матрон. Кое-где, впрочем, наблюдались и демократичные джинсы вкупе со скромным твидом или эпатирующей кожей.
«Времена все же меняются: дрогнул бастион безупречных манер и незыблемых правил», — подумал Стивен и в этот момент увидел Энтони Джулиана.
Разумеется, в смокинге.
И не одного.
Невысокая хрупкая блондинка расположилась рядом с ним на диване, достаточно близко, чтобы исключить предположение о случайном соседстве. Однако ж оно упорно напрашивалось, ибо дама облачена была именно в джинсы и черный кожаный пиджак.
Это было довольно странное и даже удивительное соседство, и Стив собрался было удивиться по-настоящему.
Но не успел.
Завидев его издали, Тони приветственно поднял руку, а женщина обернулась.
— Боже праведный, Полли, что вы сделали со своими чудными кудрями?
— Ничего особенного — просто остригла.
— Но зачем?!
— Всегда знал, что мы мыслим одинаково, старина. Представь себе, я начал с того же… Однако утраченного не воротишь. Итак, я пригласил вас…
— …господа, чтобы сообщить пренеприятнейшее известие…
— Именно так. Но откуда, черт возьми?.. Нет… Похоже, он в своем репертуаре, Полли? Опять что-то цитирует?
— Разумеется. Причем, как водится, из нашей классики. Это Гоголь, Энтони. Николай Васильевич Гоголь. Великий русский писатель.
— Что он писал?
— О! Все. Драмы. Комедии. Сатиру. Даже мистику.
— Мистику? Это кстати.
— Очередной перл от Нострадамуса?
— Нет. На сей раз все гораздо серьезнее.
— В таком случае, полагаю, мы переместимся в более подобающее место.
— Я предлагаю подняться в твой номер, ужин можно заказать туда же. Вы не против, Полли?
— Я — нет. Но если мы направляемся в гости к Стиву, то, может быть, следует прежде спросить его?
— Какие, право же, пустяки приходят иногда в вашу умную головку, Полли! Если лорд Джулиан будит меня среди ночи, не утруждая себя объяснениями, выдергивает из Москвы в Лондон, где — на собственный вкус, заметьте! — выбирает отель и бронирует номер, то почему бы ему в конечном итоге не распорядиться этим номером по собственному усмотрению?
— Ты в претензии, старина? Мы можем отправиться ко мне, но если ты помнишь, дорога в Глостершир…
— Помню — как же! Никак не менее полутора часов. Нет уж, увольте. К тому же в вашем милом доме, насколько я помню, водятся привидения…
— Привидения…
Подвижное лицо лорда Джулиана на мгновение застыло.
Взгляд потемнел и наполнился тоскливой тревогой.
Спутники, однако, ничего не заметили.
Оживленно беседуя, Полина и Стив направлялись к лифтам.
Глядя на них, Энтони Джулиан неожиданно почувствовал легкий укол зависти: эти двое еще могли беззаботно шутить, искренне радуясь неожиданной встрече.
Он — уже нет.
Завещание Владислава Текского
Дорогой друг!
Когда это письмо попадет в твои руки, меня уже не будет.
Собственно, если это письмо попало в твои руки, все уже произошло: мы пребываем в разных мирах.
Безумно пошлыми казались всегда эти слова, придуманные словно специально для дешевых романов…
Но вот ведь как неожиданно распорядилась судьба!
Пишу их собственной рукой, находясь — пока еще — в трезвом уме и ясной памяти, и слезы застилают глаза.
Искренние, горькие слезы тоски, бессилия и… страха.
Как странно сейчас писать все это!
Про страх, который обуревает меня и гложет душу, — всю жизнь, сколько помню себя, всегда предпринимал неимоверные усилия, дабы скрыть свои страхи — а их было немало: Скрыть ото всех и даже самому себе не сметь в них при знаться.
И вот теперь пишу, открыто доверяя бумаге — хранилищу не слишком надежному — признание в том, что боюсь. Боюсь так сильно, как никогда за все прожитые годы.
И мне не стыдно.
Напротив — я хочу, чтобы это признание было услышано.
Тем более что вынужден теперь всерьез и, пожалуй, бессовестно злоупотребить нашей дружбой по поводу гораздо более серьезному и ужасному, нежели все мои страхи и душевные томления, вместе взятые.
Дорогой Энтони, в том кругу, к которому мы с тобой имеем честь — или, напротив, несчастье? — принадлежать, не принято посвящать посторонних, пусть и близких друзей, в семейные тайны.
Тем более не принято возлагать на чужие, пусть и очень надежные, плечи фамильные проблемы.
И какие проблемы!
Но такова, очевидно, воля Божья, что в этот страшный час во всем мире нет человека ближе, чем ты, дорогой друг. Притом — человека чести, в том старомодном, забытом ныне — но не мной! — смысле, который вкладывали в это понятие наши предки.
И потому — прости, прости, великодушный и мужественный человек! — прими, как свою, страшную тайну моей несчастной семьи. Тяжкий долг пред Богом и людьми не позволяет мне унести ее в могилу.
Прими и сделай все, что должно.
Потом же, как гласит древняя максима, пусть будет то, что будет.
Итак, перед тобой моя исповедь.
За год примерно до нашей последней — увы, в самом печальном прочтении — встречи в Париже я получил письмо.
Из Румынии.
Почти неведомой страны, расположенной вроде поблизости, едва ли не в центре изъезженной вдоль и поперек Европы, но одновременно бесконечно далекой от того мира, в котором я родился и жил.
Пространное и престранное — прости за каламбур — письмо.
Странной, к примеру, показалась мне настойчивая просьба — почти мольба — автора хранить в тайне ото всех его имя и, по возможности, содержание письма. Она изрядно удивила и даже слегка позабавила своей очевидной нелепостью: речь шла о событиях глубокой древности.
Не стану, впрочем, сейчас вдаваться в подробности.
Во-первых, большую часть я поведал тебе в Париже, нарушив отчасти обет молчания. Однако, если помнишь, твой вопрос о том, с кем именно состою в переписке, оставил без ответа. Хотя — видит Бог! — испытал при этом величайшую неловкость.
Во-вторых, письмо находится в бумагах, которые будут переданы тебе моими душеприказчиками тотчас после моей кончины. По крайней мере уповаю на это.
Словом, не без колебаний я все же вступил в переписку с неизвестным историком из Бухареста и очень скоро оказался увлечен, захвачен, потрясен…
Доктор Брасов — так звали ученого — больше не казался мне странным, тем паче — подозрительным.
Скажу больше: я проникся к нему величайшим уважением, ибо упорным, кропотливым трудом своим этот человек вершил то, чем, в сущности, должен был бы заняться я или кто-то из членов нашей семьи.
Комментарии, как принято теперь говорить, полагаю, излишни.
Надеюсь, ты помнишь нашу парижскую беседу, и, стало быть, нет нужды лишний раз упоминать всуе это имя.
Имя не человека даже — существа, природа которого мне и теперь непонятна, но ужасна.
Ужасна, Энтони, и этот ужас терзает меня во сто крат сильнее страха перед бездной, которая уже близко… совсем рядом. И скоро поглотит навеки то, что осталось от меня.
Но — обо всем по порядку.
Трагедия доктора Брасова, а вслед за ним и моя заключалась в том, что оба мы искренне уверовали в химеру. Дьявольское наваждение. Изощренную сатанинскую мистификацию.
Дан Брасов оказался в плену рокового заблуждения давно, едва ли не в студенческие годы, занявшись историей средних веков.