Людоедское счастье - Даниэль Пеннак 19 стр.


Мало, ты когда-нибудь задумывался, как Яхве, божественный параноик, заставлял плясать под свою дудку все свои бесчисленные создания? Да очень просто: на каждой занюханной странице своего занюханного Завета он указывал им козла отпущения. Вот так-то, милый мой!

(Я уже ее милый. При таком запале статья выйдет что надо – как на твой взгляд, Сенклер?)

– А католики, а протестанты? На чем они держались, как набивали сундуки? Да все так же – подсовывая дуракам козла отпущения.

(Ну и женщина! На каждую жизненную ситуацию у нее своя космическая теория!)

– А сталинисты с их показательными процессами? А мы сами? Мы, которые считаем, что не нужно верить ни во что, – почему мы до сих пор не пришли к выводу, что мы дерьмо? Да потому, что от соседа несет козлом. Вот так-то, дорогой Мало! (Опять Мало!) А если бы не было соседей, мы бы сами разбились на две части, чтобы каждая служила козлом для другой и воняла бы за нее!

Я уже смирился с тем, что она называет меня Мало, и любуюсь ее энтузиазмом. Передо мной та же тетя Джулия, что в день нашей встречи. С горящим взглядом и пламенеющей гривой. Но, учитывая мою подмоченную репутацию, я сдерживаюсь и только спрашиваю:

– Так подходит тебе этот сюжет?

– Еще бы нет! О лучшем я никогда и не мечтала, как бы ни заносилась. Козел отпущения в торговле – блеск!

(Слышишь, Сенклер?)

Итак, она клюнула. А теперь надо действовать аккуратно. И я тихонько говорю:

– Но одно условие.

Она тут же ощетинивается:

– Никаких условий. Если бы я принимала условия, то работала бы в «Фигаро».

– Фотографа даю тебе я.

– А что за фотограф?

– Женщина. Та, которая сделала эту фотографию.

Демонстрирую снимок, сделанный Кларой в вечер нашей несостоявшейся любви. На нем Джулия и я. На лице Джулии удивление и ярость, вызванные вопросом Терезы относительно калибра ее грудей. Я же являю собой зримый образ сокращения, усыхания, атрофии.

18

На ее взгляд, фотография неплохая. Я ей ее дарю, и негатив в придачу. Затем показываю снимки, сделанные в Булонском лесу, когда Тео устраивал сабантуй для бразильских травести. На фотографиях – расцвеченная блестками нагота тел в ночи, проступающая в разрывах пара над тарелками, и бесхитростная радость широкоскулых лиц, как всегда, на полделения более самозабвенная, чем радость обычных людей.

– Как она ухитрилась снять их за работой? – спрашивает Джулия. – Они же почти все нелегалы.

– А она такая, что люди ей доверяют. Она вроде ангела.

Мы едем теперь по городу спокойно, как по пшеничным полям, Джулия попросила, чтобы я рассказал ей обо всем – о себе, о Магазине, о семье, – и я ей рассказываю. Я рассказываю ей об этом и в ресторане, где она кормит меня за счет редакции. Я рассказываю ей о матери, которая постоянно смотрит на сторону, о Терезе, витающей в небесах, о Малыше и его рождественских людоедах, о Жереми и вообще обо всем этом мирке, который я кормлю, принимая на себя первородный грех рыночного общества. И когда я дохожу до Лауны, которая никак не может решить, сохранить ей или нет плод своей единственной любви, тетя Джулия кладет свою длинную смуглую руку на мою:

– К вопросу делать аборт или не делать – ты не хочешь сходить со мной сейчас на одну тусовку? Мне надо готовить репортаж на эту тему.

Конференц-зал, куда мы проникаем по пресс-карточке тети Джулии, похож своими пропорциями на Елисейский дворец, а красновато-коричневой претенциозностью – на «Голубую стрелу», отходящую с Лионского вокзала. Безвкусица, которая переживает века и безотказно качает валюту. Зал почти полон. Слышно аппетитное шуршание дорогого белья. Мы пробираемся к боковым местам, отведенным для прессы, справа и слева от стола президиума. Такое расположение придает сборищу вид суда присяжных. Впрочем, то, что здесь происходит, это и в самом деле своего рода процесс – процесс Женщины-Которая-Делает-Аборт.

По крайней мере, именно это утверждает пожилой мужик с бритым черепом, стоя за большим столом, крытым красным бархатом. Перед ним публика в зале слушает, рядом с ним другие важные шишки слушают, и даже тетя Джулия, которая вытащила записную книжечку, слушает. Я же смотрю и думаю, где я уже видел эту широкую морду без единого волоска, эти острые уши, взгляд, как у Муссолини, весь этот облик здоровенного шестидесятилетнего воротилы. Но одно точно: голоса этого я никогда не слышал. Более того, еще ни разу в жизни такой холодный, металлический тембр не проникал за мои барабанные перепонки. А тетя Джулия знает и этого типа, и его голосок. Она записывает в своей книжечке почерком, удивительно ровным для такой вулканической натуры: «Проф. Леонар в обычном жанре». Затем, как школьница, проводит аккуратную черту и приписывает: «глуп, как всегда». Я, естественно, тоже начинаю слушать.

Если я правильно понял, этот самый Леонар (чего он, интересно, профессор?) имеет честь быть председателем некоей «Лиги защиты рождаемости и молодежи», которая достаточно влиятельна в стране, чтобы обладать некоторым весом и на политической арене. Вот об этом-то он и печется.

– Положа руку на сердце и не забывая при этом, что наша деятельность носит не политический, а лишь информационный характер (где-то я уже слышал эту байку?), мы не можем не задаться вопросом, как мы, христиане, защитники рождаемости, французы, наконец, распорядимся нашими голосами на ближайших выборах.

(Ах вот оно что!)

– Вольются ли они в хор голосов, которые, глумясь над нашими непреходящими ценностями, легализовали аборт?

Взгляд его сверкает таким огнем, что жгучее дыхание преисподней опаляет зал.

– Нет, друзья мои, я так не думаю, – успокаивает Леонар, демонстрируя недюжинное знание психологии толпы. – Не думаю я, что это произойдет.

(Честно говоря, я тоже не думаю.) Заглядываю через плечо в блокнотик тети Джулии и вижу, что она больше ничего не записала. Когда я снова включаю уши, медноголовый Леонар рассуждает об иммиграции, «которая давно уже перешла все допустимые пределы», и перечисляет проблемы, возникающие в связи с этим бедствием, «как с точки зрения экономики, так и образования, не говоря уже о безопасности граждан и, в частности, о безопасности наших дочерей».

Одно из двух: либо этот тип не любит арабов, либо он ни на грош не доверяет своей дочери. В любом случае Хадуш переломал бы ему все запястья. Я позволяю себе отвлечься и окидываю взглядом публику. Публика самая что ни есть отборная, с той привычкой к богатству, которая дается многовековой практикой всесторонне обдуманных браков. В основном женщины – мужчины остались в офисах. И опять, не знаю почему, это наводит меня на мысль о Лауне, о Лоране, об их встрече. Ей было девятнадцать, ему – двадцать три; она спускалась по лестнице в метро, он поднимался. Ее только что бросил один чувак, который предпочитал отвлеченные идеи, а он шел сдавать конкурсный экзамен в интернатуру. Он увидел ее, она – его, и Париж остановил свое коловращение. Он не пошел на экзамен, и в течение года они не выходили из комнаты. Я таскал им сумки со жратвой и с книжками. Потому что они все-таки ели, и даже с аппетитом. И в промежутках между своими межзвездными путешествиями читали друг другу вслух. Иногда даже во время, доказывая тем самым, что одно другому не помеха. Скажите, милые дамы, кто из ваших мужей 986-й пробы плюнул ради вас, ради любви, на важный экзамен, на год учебы, на будущие доходы? Есть такой?

Ладно, Малоссен, не увлекайся, посмотри лучше – на сцене кое-что меняется. Плешивый Леонар сел наконец, предоставив слово другому профессору (за столом-то, оказывается, сплошь профессура!).

Назад Дальше