Черный замок Ольшанский - Владимир Короткевич 12 стр.


Обычно так и сыпались из него присказки, часто фривольные, а тут передо мной сидел человек, углубленный в мое горе, даже, я сказал бы, суровый человек.

Вид у меня был, наверное, безутешный, потому что Адам сморщился почти жалобно, вздохнул и налил еще по рюмке.

— Давай за нее. Все же благородства в ее душе, наверное, больше. Вот за это.

Он наблюдал за мной.

— Да не убивайся ты так. Возьми вот, покури трубку. Хотя у вас кишка тонка. Все на сигаретках. Импортных.

У меня перехватило дыхание.

— Ну перестань ты. Перестань! Это еще, Антон, не горе.

И, видимо, что-то решив, вздохнул.

— А, чтоб тебя! Ну, ладно. Искренность за искренность. Видишь портрет?

— Вижу.

— И никогда не спросил, кто это. Деликатный. Да я, может, тогда и сам тебе не ответил бы. А теперь скажу. Уж очень ты плох. Убиваешься сверх всякой меры. А меры человеческому несчастью не знаешь.

Выпил.

— Моя жена. По профессии была актриса.

Его сухое лицо словно обтянулось кожей на скулах и обвисло книзу. И сразу обрезались глаза под тяжело нависшими веками.

— Как считаешь, кто она по национальности?

— Не разбираюсь я, Адам Петрович, в южных типах. Белоруса за версту отличу, а тут судить боюсь.

— А все же…

— Грузинка? Армянка? Таджичка?

— Да нет.

— Молдаванка? Еврейка?

— Еще хуже, — горько сказал он. — Цыганка…

Затянулся.

— Вот в этом и была ее главная вина. А по вине и кара. И еще хорошо, если первый попавшийся по дороге яр. Короче были страдания. А я в то время был очень далеко… Не имел возможности вывезти, помочь… Не мог, не имел права даже возопить, что вот вы самого дорогого мне человека, сволочи, в лагерях, в оспе этой на всей земле, замучили. И сын потерялся где-то… Имею лишь тень весточки: отбирали детей нордического типа. А он беленький, в меня. Ты не смотри, что я теперь седой… Был я белый.

Искоса взглянул на портрет.

— Какая была Грушенька в «Очарованном страннике», какая Маша в «Живом трупе»! Пела — плакали люди. И за это — яр. За все — яр.

Отложил трубку.

— С этим… притерпелся не притерпелся, а так, притупилось трошки… А вот с сыном… Попал ли он обратно, в наш детский дом? А может, и… там. И не исключено, что какому-то нашему такому… Грибку доведется перестреливаться с ним… Вот так.

Взял рюмку с золотистым напитком.

— Я тебе это не затем рассказал, чтобы ты меня пожалел. Я затем, чтобы ты себя пожалел. То, что произошло с тобой, не самое страшное. Не самое последнее.

Благодарность моя к нему была такая большая, сочувствие такое невыносимое (в самом деле, чего стоила моя горечь по сравнению с его!), что я понял: надо переводить разговор на другую тему. Однако эта другая тема никак не приходила в голову. Поэтому я рассказал кое-что из страхов Пташинского.

— Ну, это не загадка, — сказал Хилинский. — Отчасти виной тому эти типы, обычные барыги, бз… ы, которым с законом связываться никак не с руки. А больше всего — болезнь. Это из-за сердца.

— И я так думаю.

В этот момент зазвонил телефон. Хилинский вышел в спальню, прикрыл за собой дверь, но слышно ему, наверное, было плохо, поэтому он вынужден был говорить громче, чем обычно, и я кое-что услышал.

— Иконы? В связи с этим? А, черт бы их побрал с этими девизами [25] !

«Специально не говорит „валюта“, а „девизы“. Думает, что слова не знаю. Белыми нитками шьешь, Адам Петрович».

— Заразы. И оружие?.. Плохо слышно!.. Ясно. В час тридцать? Хорошо. Буду.

Он снова вышел ко мне.

— Причастился ты, парень, к моей тайне. А я вот неподобающе себя вел. На полный выговор.

— Я, Адам Петрович, не из болтунов. Вы меня не первый год знаете. И ваши дела меня не касаются. У вас свои, у меня свои.

— Обиделся?

— Обиделся. А мне хоть бы и век прожить, ничего о них не зная. Ни о чем я у вас не спрашивал. Неинтересно, извините.

— А напрасно. Все может быть. А насчет «хоть бы век», так зарекался кто-то.

 — Он похлопал меня по плечу. — Ну, хватит дуться. Ну, скажи лучше что-нибудь.

— Раз уж я случайно что-то услышал, то вернемся к Марьяну. Что-то и в его деле тревожное. Вот ведь иконы, валюта — не спрашиваю, что там такое случилось, куда вам надо ехать. Но почему того же не может быть тут? И наконец, предчувствиям тоже надо верить. Понимаю, что этот материал ни для абелей в отставке, ни для милиции, ни для суда, но иногда надо верить, если сердце говорит, если сжимается…

Он внимательно смотрел на меня.

— Может, и надо. Верь и гляди.

Поднялся.

— Не следовало бы бросать тебя до утра в твоем состоянии. Но сам слышал… Выпить что-нибудь у тебя есть?

— Есть вино.

— А покрепче?

— Хмгм…

— Возьми вот. Ты ведь не из тех, что потом по городу шатаются? Ну вот и выпей хорошенько. Сегодня разрешаю. Чтоб спал, слышал? Ну, пошли.

Хилинский знал, что делал.

…Никогда в жизни, ни до этого, ни после, я не выпивал столько. Дорвался мальчик. Сполна использовал совет соседа. И уснул как убитый. Раздетый, как всегда, но почему-то при галстуке на голой шее. Или, может, все же хотел «шататься»? Искать Зою? Наверное.

В следующие пять дней я искупал грех своего «пьянственнаго глумлениа». Работал, не давая себе ни минуты передышки.

Нельзя было поверить в то, что только сама ценность старой книги могла вызвать такую осаду квартиры Пташинского, все эти звонки, следы под окнами и все такое. Я почти был уверен, что разгадка где-то в самом тексте: какая-то приписка на полях страницы, надпись, умело скрытая в вязи орнамента, что-нибудь еще. И вот я искал. Вслепую, потому что не знал, где и что искать.

Много раз за жизнь я читал евангелие, одну из лучших (если не самую лучшую) из историй, придуманных человечеством за все свое существование. Мне приятно было читать ее и теперь, думать над отдельными местами, воображать, фантазировать. И все же не так приятно, как прежде, потому что, хотя я и читал почти по складам — я не раздумывал над смыслом, а искал за ним иное. Так для человека, который вдруг заметил первый гриб, мгновенно перестает существовать зеленая поющая красота роскошного летнего леса.

Так и я шел, уткнувшись носом в землю. Без всякой пользы, кроме моральной. Да и та была второго сорта, потому что я следил, а не думал.

Иногда возникали мысли, что скрывать что-то в таком тексте богохульство, а уж для средневекового человека (если только прятал он) — не просто богохульство, а богохульство, которое граничит с ересью, с гибелью тела и бессмертной души. И если это так, тайна должна быть исключительно важной, или… человек тот не должен был верить ни в бога, ни в черта, ни в закон того времени.

Я прочитал все четыре евангелия и деяния апостолов и их послания, начиная от послания Иакова и кончая посланием к евреям. Оставался лишь «Апокалипсис» Иоанна Богослова да нелепо примазанный к нему статут, тоже с посланиями, но уже светских властителей.

Ничего!

Хотя бы тень какого-то следа, какой-то догадки!

В конце концов, я начал думать, что с этим текстом мы ошиблись. И, что самое худшее, к этой же мысли склонялся и Марьян. В последние дни он пару раз заходил ко мне, и мы до боли в глазах тупо вглядывались в тексты, проворачивали под черепами гипотезы, и все это только для того, чтобы тут же отвергнуть их. Единственное, в чем мы продвинулись вперед, был подлинный акт об исчезновении жены Ольшанского, напечатанный в «Актах, изданных археографической комиссией»…

— А что это нам даст? — спросил я.

— А может…

— Рыбу нам с тобой ловить, а не искать.

— Половим. Уже скоро. Даже на озерах лед почти растаял.

Назад Дальше