Та уронила меч, но ярость борьбы была столь велика, что она еще попыталась схватить его снова. На сей раз, рукоять трезубца угодила ей под ложечку, и она упала вниз лицом. Перевернулась так быстро, как только могла, но было поздно: три металлических зуба уже уперлись в ее горло, и она поневоле замерла, распростершись на песке.
Крепко сжимая рукоять трезубца, Марсия поставила ногу на грудь поверженной и обвела трибуны взглядом покрасневших, засоренных песком глаз. Как сквозь туман, угадала, что Коммод бросился к ней.
По трибунам прошло дуновение безумия. Венерия Нигра попыталась приподняться, по тщетно, и трепещущая, без сил снова упала, только ладонь подняла, моля о пощаде. Целый залп свистков и брани был ответом на ее жест. По-видимому, та выходка с пригоршней песка настроила против нее весь амфитеатр. Всюду, куда ни глянь, сплошь одни смертные знаки. Поэтому первые слова, которые фаворитка услышала от Коммода, были:
— У тебя нет выбора. Надо уважать волю народа.
— Убей! — ревела толпа.
Марсия, смертельно побледнев, стояла без движения. Император с ней рядом начал проявлять нетерпение:
— Да что это с тобой? Или тебе привиделся бог Пан [56] ? Ну же, сделай то, чего требует народ!
Марсия на миг заколебалась. Опустила глаза, глянула в лицо Венерии Нигре. Их взгляды встретились. Тогда резким движением она вонзила трезубец в песок арены. Рукоятка, обращенная к лазурному небу, задрожала, будто натянутая струна. И тут крики затихли разом, словно кто-то потушил пламя, накрыв его незримым колпаком.
Скрестив руки, Марсия спокойно смотрела Коммоду в лицо. Если в том, что победитель решает по собственной воле избавить противника от гибели, не было ничего удивительного, то, напротив, попытка атлета воспротивиться воле самого императора являлась чем-то доселе невиданным.
Коммод медлить не стал. Он схватил меч Венерии. Женщина дернулась, пробуя подняться, по клинок рассек ее незащищенное горло. Тело тяжко опустилось на песок. Но голова не была еще отрублена. Пробормотав проклятие, император ударил снова. Тогда, подбадриваемый радостными народными криками, он схватил голову Венерии Нигры за волосы и показал ее всему амфитеатру.
Потом он хотел обернуться к Марсии, наверняка собираясь преподнести ей в дар этот свой трофей. Но ее уже не было рядом. Она бежала к Помпеевым вратам.
Глава XL
К себе в Эпифанию Калликст и Пафиос прибыли не абы как, а в носилках и при свете факелов, которые несли в руках сопровождавшие их рабы.
После завершения Игр — бесспорно достопамятных — друзья последовали предложению парфянина и в сопровождении восхищенной Юлии Домны и отправились в термы. Как и следовало ожидать, разговор все время возвращался к подвигам Коммода и его фаворитки. Пафиос докторально вещал, объясняя своим не искушенным в этих премудростях собеседникам, что Марсия, выбрав себе в противницы Венерию Нигру, рисковала, вне всякого сомнения, куда больше, нежели Коммод. Калликст про себя гадал о причине снисходительности, с какой Коммод воспринял неповиновение своей наложницы. Терпимость отнюдь не является первейшим из его достоинств... Что до Юлии Домны, она высмеивала эту «парочку». Наверняка между ними все далеко не так безоблачно, как они пытаются изобразить! Наконец парфянин, давая понять, что чует здесь интриги столь же смертоносные, как те, из-за которых Экбатана [57] время от времени переживает изрядные кровопускания, любопытствовал, вправду ли появление на арене Аристотелеса, последнего гладиатора, было продиктовано таким личным и непосредственным побуждением, как нам это хотят представить. Перед заходом солнца они расстались.
Носилки уже приближались к Берсейской дороге, когда финикиец вдруг спросил:
— Почему ты не воспользовался случаем? Удачей, которая сама плыла в руки?
— Какой удачей?
— Да ну... Ты прекрасно понимаешь, о чем речь. Эта малютка, жрица Ваала... По тому, как она тебя раздевала взглядом, ясно было, что ей только одного надо — раствориться в твоих объятиях.
— Что до меня, я ничего такого не заметил, — пробурчал Калликст в некотором смущении.
Его друг внимательно заглянул ему в лицо:
— Как плохо ты умеешь врать. Уж меня-то, Пафиоса, тебе не обмануть. А поскольку ты, как мне сдается, не педофил...
— Ну?
— Если ты не взял ее, это просто-напросто значит, что не захотел. Именно это меня и наводит па размышления. Такая красавица, она же само солнце затмевает! Не женщина, а царский пир... Почему?
Калликст, уклоняясь от ответа, лишь проронил с легкой усмешкой:
— Парфянин тебя положительно заразил. Теперь и тебе всюду мерещатся тайны.
— Допустим. Тогда объясни-ка мне: ты богат, на диво хорош собой, у тебя могло бы быть столько женщин, сколько захочешь. И, однако, со времени нашего прибытия сюда я ни разу не замечал, чтобы они тебя интересовали. И мальчики, как я уже говорил, тоже. К какому, по-твоему, выводу я должен прийти?
Скроив притворно унылую мину, фракиец похлопал Пафиоса по плечу:
— А может быть, я болен, очень болен? Или морская болезнь губительно сказалась на моей мужской силе?
Пафиос так расхохотался, что чуть из носилок не выпал:
— Еще чего!
Но быстро пришел в себя и, намеренно выделяя каждый звук, отчеканил:
— Ты влюблен.
— Не понимаю, — буркнул Калликст, застигнутый врасплох.
— Я сострадаю тебе, друг. Любовь — самое мучительное из всех безумств, что могут обуять смертного.
Какое-то время оба молчали. Потом финикиец спросил:
— Я случайно не знаком с ней?
Образ Марсии промелькнул в его сознании. И он сам не заметил, как выговорил:
— Да... То есть нет...
Взгляд Пафиоса так и впился в отливающие металлом синие глаза собеседника:
— Значит, я мог где-то видеть ее?
Новая пауза, и затем:
— Однако не может же быть, чтобы речь шла о Марсии? Я...
— Довольно, Пафиос. Эта маленькая шутка начинает меня утомлять. Поговорим о чем-нибудь другом, ты не против?
Обиженно надувшись, финикиец откинулся на подушки. Между тем они уже давно двигались по улицам Эпифании, и факелы то тут, то там озаряли своим мимолетным светом сверкающие фасады вилл и листву парков. До дому было уже не далеко. Калликст нарушил молчание:
— Скажи, что ты намерен делать теперь, когда разбогател и прославился?
— Заведу себе красивый дом в этом квартале. Насчет остального пока не знаю.
— Господин, мы приехали! — сообщил один из рабов.
Калликст отдернул занавески. Носилки остановились перед массивной дверью, и носильщики мягко опустили свою ношу на землю. Но не успели друзья сделать и двух шагов, как дверь с шумом распахнулась, и оттуда выскочили Наяда и Троя, вольноотпущенницы Калликста. Они буквально одним прыжком ринулись навстречу, тут же рухнули на колени, ткнулись лбами в мостовую и, рыдая, закричали:
— Господин! Хозяин! Ребенок...
— Иеракина?!
Пафиос застыл, выпрямившись, с искаженным лицом. Калликст схватил Наяду за плечи:
— Что с ней? Говори!
— Весь вечер она жаловалась, что голова ужасно болит, даже плакала от этого. Насилу смогла поесть, но тут у нее началась рвота, и она потеряла сознание.
— Мы ее уложили, — подхватила Троя, — с тех пор она так и лежит, у нее жар, она бредит.
Пафиос больше не слушал. Грубо оттолкнув рабынь, он бросился в дом.
Она дрожала как лист. Ее лоб и щеки покрывала ужасающая бледность.
Врач-грек сурово покачал головой и обернулся к Пафиосу:
— Боюсь, наша скромная наука может оказаться бессильной. Я отказываюсь делать кровопускание.