Тезей - Рено Мэри 5 стр.


Как-то был уже внутренне готов к тому, что это не странно. Дед кивнул мне и провел рукой по волосам так, что защекотало шею.

— Лошади идут на жертву слепо, а людям боги дали знание. Когда царя посвящали, он знал свою мойру. Через три года или через семь — сколько бы ни было по обычаю — его срок кончался, и бог призывал его. И он шел на это добровольно, потому что иначе никакой он не царь и у него бы не было силы вести народ… Когда им приходилось выбирать из царского рода, то знак был таков: царь тот, кто предпочтет прожить короткую жизнь со славой и уйти к богу, а не тот, кто захочет жить долго и безвестно, словно вол, вскормленный в стойле. И хоть обычаи меняются, Тезей, но этот знак — нет! Запомни, даже если ты не понял.

Я хотел сказать, что понял его, но сидел тихо, как в священной дубраве.

— Потом обычай изменился. Быть может, у них был такой Царь, что он был слишком необходим народу, когда война или чума истощили царский род; или Аполлон открыл им тайное… Но они перестали жертвовать царя в назначенный срок. Они берегли его для чрезвычайной жертвы, чтобы умилостивить разгневанных богов, когда не было дождей, или падал скот, или война была особенно тяжела. И никто не смог сказать царю «пора». Он был ближе всех к богу, потому что согласился со своей мойрой, и он сам узнавал волю бога.

Дед замолчал, и я спросил:

— Как?

— По-разному. У оракула, или по знамению, или по сбывшемуся предсказанию… Или, если бог был очень близок к нему, по какому-то знаку между ними… Видение какое-нибудь или звук… И так это продолжается до сих пор, Тезей. Мы знаем свой час.

Я ничего не сказал и не заплакал — просто опустил голову ему на колено. Он видел, что я понял его.

— Слушай и запоминай, а я открою тебе тайну, Тезей. Не сама жертва, не пролитие крови приносят силу власти царю. Час жертвы может подойти в юности или в старости, бог может вообще от нее отказаться… Но нужно согласие, Тезей, нужна готовность… Она омывает сердце и помыслы от всего несущественного и открывает их богу. Но один раз помывшись, всю жизнь чистым не проживешь; мы должны подкреплять эту готовность. Вот так. Я правлю в Трезене двадцать лет и четырежды отсылал Посейдону Царя Коней. Когда я кладу руку на его голову, чтобы он кивнул, — это не только, чтобы порадовать народ добрым знамением: я приветствую его как брата перед богом и присягаю своей мойре.

Дед замолчал. Я глянул на него… Он смотрел на темно-синюю линию моря за красными стойками окна и играл моими волосами, как гладят собаку, чтобы успокоить ее, чтобы она не мешала думать… Но мне ничего не хотелось говорить: зерно, упав в борозду, прорастает не сразу… Так мы и сидели какое-то время.

Он резко выпрямился и посмотрел на меня.

— Ну, ну, малыш. Знамения гласят, что я буду царствовать долго. Но иногда они сомнительны, и лучше слишком рано, чем слишком поздно… Всё это слишком трудно для тебя; но человек в тебе вызвал эти думы, и этот человек их выдержит.

Он поднялся с кресла, потянулся, шагнул к двери — и по винтовой лестнице прокатился его крик. Диокл бегом поднялся наверх:

— Я здесь, государь…

— Глянь-ка на этого парня, — сказал дед. — Здоровущий, вырос из всех одежек, а делать ему нечего, кроме как возиться с собаками. Забери его отсюда и научи ездить верхом.

2

На следующий год я начал служить Посейдону. В течение трех лет я проводил на Сферии по месяцу из четырех и жил там с Каннадисом и его толстой старой женой в маленьком домике на опушке рощи. Мать часто жаловалась, что я возвращаюсь невыносимо испорченный; на самом деле, я приходил домой буйным и шумным, но это была разрядка после тишины: когда служишь в святилище, то никогда не забываешь, что бог рядом, даже во сне.

И всё время прислушиваешься; даже ярким утром, когда поют птицы, и то говоришь шепотом… Кроме как в праздники, никто не станет шуметь во владениях Посейдона; это как свистеть на море — можешь получить больше, чем просил…

Помню много дней, похожих друг на друга: полуденную тишину, прямую четкую тень навеса; ни звука вокруг, кроме цикады в горячей траве; не знающие покоя вершины сосен и далекий шум моря, как эхо в раковине… Я подметал вокруг священного источника, посыпал чистым песком; потом собирал приношения, положенные на камень возле него, и уносил их в блюде для еды жрецу и слугам; выкатывал большой бронзовый треножник и наполнял его чашу из источника, зачерпывая воду кувшином в форме лошадиной головы… Потом мыл священные сосуды, вытирал их чистым полотном и выставлял для вечерних приношений, а воду выливал в глиняный кувшин, стоявший под карнизом. Эта вода — лекарство, особенно для зараженных ран; люди приходят за ней издалека.

На скале была деревянная фигура Посейдона — с синей бородой, с гарпуном и лошадиной головой в руках, — но я скоро перестал ее замечать. Как старые береговые люди, что поклоняются Матери Моря под открытым небом и убивают свои жертвы на голых камнях, я знал, где живет божество. Я часто прислушивался, замерев в глубокой полуденной тени, как ящерицы на стволах сосен; и иногда не было ничего, только ворковали лесные голуби, но в иные дни, когда было особенно тихо, глубоко под источником слышалось то чмоканье губ громадного рта, то вроде кто-то глотал огромным горлом, а иногда — долгий, глубокий вздох.

В первый раз, услышав это, я уронил кувшин в чашу и выбежал на жаркое солнце, едва дыша. Старый Каннадис подошел и положил руку мне на плечо:

— Что случилось, дитя? Ты слышал источник?

Я кивнул. Он погладил мне голову и улыбнулся.

— Ну и что? Ты ведь не пугаешься, если дедушка храпит во сне? Зачем бояться отца Посейдона — ведь он тебе еще ближе!

Скоро я научился узнавать эти звуки и слушал — напрягая всю свою храбрость, как это всегда у мальчишек, — пока не начинался звон в ушах от бесконечной тишины. И когда через год меня постигла беда, которую я не мог поверить никому из людей, я часто наклонялся над отверстием в скале и шептал о ней богу; если бы он ответил — мне бы стало хорошо.

В тот год в святилище появился еще один мальчик. Я приходил и уходил, а он должен был оставаться: он был обещан богу в рабы, и ему предстояло служить там всю жизнь. Его отец, обиженный кем-то из врагов, пообещал его — еще до его рождения — за жизнь того человека. Он вернулся домой, волоча за колесницей тело, как раз в тот день, когда родился Симо. Я был в святилище, когда Симо посвящали, — у него на запястье была прядь волос убитого.

На другой день я повел его по святилищу — показать ему, что надо делать. Он был много больше меня — я удивился, почему его не прислали раньше, — ему не нравилось, что маленький его учит, и он слушал меня в пол-уха. Он был не из Трезены, а откуда-то из-под Эпидавра; и чем больше я его узнавал, тем меньше он мне нравился. По его словам, он умел и мог все; он был толстый и красный; и если ловил птицу — ощипывал ее живьем и пускал бегать голую. Я сказал, чтобы он оставил их в покое, а то Аполлон поразит его стрелой, ведь птицы приносят его знамения, но он ответил с издевкой, что у меня, мол, кишка тонка для воина. Я ненавидел даже его запах. Однажды в роще он спросил:

— Кто твой отец, ты, голова паклюжная?

Мне стало не по себе, но я не подал виду и храбро ответил:

— Посейдон. Потому я и здесь.

Он расхохотался и показал мне неприличный знак из пальцев.

— Кто это тебе сказал? Твоя мать?

Никто до сих пор не говорил этого открыто.

Назад Дальше