Аракчеевский сынок - Салиас Евгений Андреевич 4 стр.


Изредка в комнату заходил Копчик и, перемолвившись, снова уходил хлопотать по дому. Хотя у Шумского в квартире было около полдюжины всех людей и два лакея в горницах, но всем заведовал Копчик, – один лакей был вечно в городе на посылках, справляя разные поручения барина, а другой неизменно сидел в качестве швейцара в передней и ие имел права отлучаться из нее. Приготовив все ко времени пробуждения барина, Копчик явился снова и спокойно сел около вновь приезжей.

– Ну, все справил… Теперь можно и хлебнуть с вами чайку, – сказал он, присаживаясь к столу. – Так как же, Авдотья Лукьяновна… Так-таки вам ничего и не ведомо… Аль скрытничаете?

– Чего мне, голубчик, от тебя скрытничать! Вот тебе Христос Бог – ничего не знаю, – отвечала женщина.

– И Иван Андреич ничего вам не сказывал дорогой. Ни, тоись, ни словечка? – лукаво переспросил лакей.

– Говорю тебе, приехал в Грузино, побывал у Настасьи Федоровны. Меня вызвали, велели сбираться в дорогу… А наутро мы в тарантасе с Иван Андреичем и выехали.

– Чудно. Стало и она тоже, Настасья-то Федоровна, не знает, зачем вас барин востребовал в Питер.

– Полагательно и она не знает.

– А отпустила тотчас?

– Она по его слову, своего Мишеньки, дворец Грузиновский в ящик уложит и пошлет. Только прикажи он.

Копчик не понял и рот разинул.

– Так она сказывает, Василий. Дворец графский готова-де гостинцем в ящике Мишеньке переслать.

Копчик хотел снова что-то спросить, но вдруг бросился со всех ног из комнаты… Женщина даже вздрогнула от неожиданности.

Через мгновенье Копчик вернулся, но оставил дверь раскрытой.

– Почудилось мне, что барин позвал… Нет, все еще спит.

– А строг он с тобой?.. Взыскивает? – спросила приезжая.

– Д-да! – протянул молодой малый.

– А ведь какой же добрый он, сердечный… Не чета нашим господам… Этот добреющий… Андел!

– Д-да…

– Что так сказываешь. Будто не по твоему…

– Да как сказать, Авдотья Лукьяновна… он вестимо добрый… Но тоже и мудрен. Уж и так-то это мудрен, что окромя меня никто ему не угодит и всякого он ухлопает… Добрый, а вот Макара-то Сергеева в Сибирь сослал, а Егора рыжего… Сами знаете…

– Это по нечаянности… Иль не в своем виде был, подгулявши… Такой уж случай неприятный.

– Бутылкой по голове ахнул, в висок… Это же какая уж нечаянность, – вымолвил тихо Копчик.

– Говорю… Подгулявши был…

– От того не легче. И теперь он часто бывает не в своем виде. Меня иной раз, Авдотья Лукьяновна, мысли берут… проситься у него домой, в Грузино… У вас там не так страшно…

Авдотья замахала молча руками…

– Нет… Право… Не так там опасно. Здесь – ужасти! Там только графу не надо на глаза лезть, да дело свое исправно делать. Настасья это Федоровна тоже нашего брата молодца мало обижает. Она больше девок и баб мучительствует. А здесь, у него вот… – показал Копчик на растворенную дверь… – беда! Здесь, Авдотья Лукьяновна, все одно – что на войне!

– Э, полно ты врать! – с заметным раздражением отозвалась женщина. – Вы холопы завсегда господами недовольны. На вас Господь не угодит.

– На этого дьявола во истину сам Господь не угодит! – вдруг как бы сорвалось с языка у молодого малого.

Женщина окрысилась сразу…

– Слышь-ко ты… глупый, – произнесла она громче. – Ты мне таких, об Михаиле Андреиче… речей, не смей… И слушать-то я тебя не хочу. Дурак ты. Вот что! Нешто забыл, что я его кормилица, что я его вспоила и вскормила, выходила и на ножки поставила…

– А отблагодарил он вас за это много?..

– Да я не просила. Мне ничего не нужно.

– Сам бы мог… Да я что ж… Я ведь так, к слову. Все господа таковы. Он меня любит, привык, балует деньгами и платьем, и гулянками… Ну, а случись… не ровен час. Чем попало убить, как Егора, может. Вот самовар, эдакий, малость поменьше, уж в меня раз летал.

Так с кипятком и пролетел на четверть от башки. Не увернись я – был бы ошпаренный в лучшем виде… А ведь это не розги! Не заживет в неделю. Эдакое на всю жизнь. Сказывали мне – без глаз мог меня оставить, кабы кипятком в рыло хлестнуло…

– Все-то враки… Не видали вы настоящих-то господ, грозных! – недовольным голосом отозвалась Авдотья. – Важность, самовар…

Копчик хотел ответить, но до горницы явственно донесся голос барина, звавшего из спальни. Лакей бросился со всех ног.

Авдотья тоже встала, оправилась, потом поправила платок на голове и, став у окна, задумалась, подперев рукой подбородок.

У женщины этой было правильное и выразительное лицо, и видно было, что когда-то она была очень недурна собой. В лице ее была тоже какая-то суровость и сухость, взгляд, когда она задумывалась, тоже становился проницательно черствый, точь-в-точь такой, как у ее любимца-дитятки, у которого она была кормилицей и няней, и которого теперь обожала не менее своей барыни Настасьи Федоровны.

За последние годы ее дорогой и «ненаглядный барченок» Миша жил в Петербурге, она меньше и реже видела его. Когда он приезжал на побывку к отцу-графу в его именье, близ Новгорода, Грузино, то Авдотье с трудом удавалось раз в день повидать Шумского, и то, все-таки, издали. Пускаться в беседования с бывшей кормилицей Шумский не любил. Простая дворовая женщина, хотя и умная, хотя и обожавшая его, часто прискучивала ему когда-то своими вечными нежностями. И Шумский теперь не любил даже встречать глазами любящий взгляд этой женщины; видеть и чувствовать его на себе – было ему почему-то тяжело. Женщина очень смышленая и даже проницательная видела и понимала, что барин тяготится ее «глупой любовью» и поневоле старалась быть сдержаннее, не наскучивать ему ласковыми словами и прозвищами, как бывало прежде, когда ему было лет 18, и он еще жил в Грузине.

Но с каждым годом холодность в отношениях бывшей кормилицы с бывшим питомцем все увеличивалась. Шумский уже, наконец, не делал почти никакого различия между прежней мамкой и другими дворовыми своего отца. Когда-то он звал ее «Дотюшка», переделав детским языком имя Авдотьюшка, даваемое ей его матерью. Теперь же он просто называл ее Авдотьей.

Часто женщина горевала, изредка и плакала, видя, что питомец совсем разлюбил ее, но обвиняла не его, а себя самою. Стало быть, она сама, глупая баба, не сумела сохранить любовь ненаглядного Миши. Иногда она утешалась мыслию, что все молодые люди «в господском состоянии» гнушаются своих мамок, когда подрастут и «выйдут на волю» и столичное житье-бытье.

– Что ему во мне дуре-бабе. Ни сказать я ничего не умею, ни понять и разуметь его барских мыслей не могу. Он офицер, а я крестьянка.

Так утешала себя женщина, но чуяла сердцем, что лжет сама себе, желая оправдать неблагодарного.

За последний приезд молодого человека в Грузино среди лета, Авдотья несколько раз виделась со своим питомцем, но он даже ни разу не поговорил с ней ни об чем, даже не спросил, что бывало недавно, как ей живется-можется. Он говорил при встрече в саду или на дворе: – «А, здравствуй!» – и проходил мимо, не заглянув ей даже в лицо.

Однажды, при второй встрече, после своего приезда, он даже кольнул нечаянно в самое сердце свою бывшую мамку. Сказав: «Здравствуй», – он прибавил неуверенным голосом:

– Ты ведь Авдотья, кажется. Та, что к собачонкам Настасьи Федоровны приставлена?..

Женщина застыла на месте, ничего не ответила, в ней дух захватило от этих слов. А он прошел мимо…

«Я – та, что тебя грудью своей вскормила и выходила!» – смутно сказалось в ней и просилось на язык.

Но она не смогла и не сумела бы это сказать.

Назад Дальше