При первом ударе часов в полночь". В центре Атлантического океана дельфин Говард, плывший с друзьями под лучами утреннего солнца, столкнулся с акулами и вступил в смертельную борьбу. В Нью-Йорке, где занимался рассвет, Сол Гуд-ман тер уставшие глаза и просматривал записку о Карле Великом и Судах Просветленных. А Ребекка Гудман тем временем читала о ревнивых жрецах Бел-Мардука, которые предали Вавилон вторгнувшейся армии Кира, потому что их молодой царь Валтасар стал отправлять культ любви богини Иштар. В Чикаго Саймон Мун, лежа рядом с Мэри Лу Сервикс, слушал пение пробудившихся птиц и дожидался первых рассветных лучей. Его ум был активен — он размышлял о пирамидах, богах дождя, сексуальной йоге и пятимерной геометрии, но больше всего он думал о предстоящем рок-фестивале в Инголынтадте и о том, сбудется ли все, что предсказал Хагбард Челине.
В двух кварталах к северу (в пространстве) и более сорока лет назад (во времени) мать Саймона, покидая Уоббли-Холл[14], — а надо сказать, что Саймон был анархистом во втором поколении,— слышит пистолетные выстрелы и подходит к толпе, собравшейся перед кинотеатром «Биограф», где лежит истекающий кровью человек. На следующее утро, 23 июля 1934 года, Билли Фрешетт, находясь в тюрьме округа Кук, узнает эту новость от надзирательницы.
В этой Стране Белых Мужчин я занимаю самое низкое и зависимое положение, потому что у меня не белый цвет кожи и потому что я не мужчина. Я олицетворяю все недостойное и презренное, потому что я цветная женщина из индейского племени и близка к природе, а всему этому нет места в технологическом мире белых мужчин. Я — дерево, которое срубают, чтобы построить фабрику, отравляющую воздух. Я — река, в которую сбрасывают сточные воды. Я-тело, презираемоесознанием.Янижедна,грязьподвашиминогами. И при этом из всех женщин мира Джон Диллинджер выбрал в невесты именно меня. Он утонул во мне, упал в мою бездну. Я была его супругой, но не в том смысле, в каком понимают супружество ваши умники, церкви и правительства, нет, мы сочетались истинным браком. Как дерево повенчано с землей, гора с небом, а солнце с луной. Я держала его голову на моей груди, ерошила его волосы, словно это была сладкая свежая трава, и называла его Джонни. Он был не просто мужчина. Он был безумец, но не обычный безумец, которым становится мужчина, покинувший родное племя и вынужденный жить среди враждебно настроенных чужаков, которые его оскорбляют и презирают. Он был не из тех безумцев, какими бывают все остальные белые мужчины, которым неведомо, что такое племя. Он был безумен так, как может быть безумен бог. И теперь мне говорят, что он мертв. —Ну так что,— спросила под конец надзирательница,— ты ничего не хочешь сказать? Разве вы, индейцы, не люди?— Ее гадливо посверкивавшие глазки напоминают глаза гремучей змеи.Она хочет увидеть, как я заплачу. Она стоит и ждет, наблюдая за мной из-за решетки. —Неужели у тебя вообще нет никаких чувств? Ты что же, просто животное?— Я молчу. У меня каменное выражение лица. Ни один бледнолицый никогда не увидит слез индейца из племени меномин.У кинотеатра «Биограф» Молли Мун с отвращением отворачивается, чтобы не видеть, как охотники за сувенирами обмакивают свои носовые платки в кровь Диллинджера.Я отхожу от надзирательницы и смотрю через зарешеченное оконце на звезды, расстояние между которыми почему-то сегодня больше обычного. Небо выглядит огромным и пустым. Во мне есть такое же пространство, огромное и пустое, которое больше никогда не заполнится. Наверное, так же чувствует себя земля, когда из нее вырывают дерево с корнями. Наверное, земля сдерживает этот крик боли, как сдерживаю его сейчас и я.
Но она поняла ритуальное значение носовых платков, пропитанных кровью; понял это и Саймон.
Саймон получил то еще образование. Понимаешь, если твои родители анархисты, то чикагская школа сделает все, чтобы отшибить тебе мозги напрочь. Представьте меня школьником в 1956 году, в классе, на одной стене которого висит портрет Эйзенхауэра с лицом Моби Дика, на другой — портрет Никсона с усмешкой капитана Ахаба, а между ними, на фоне обязательной звездно-полосатой тряпки, стоит Мисс Дорис Дэй [15](или ее старшая сестра?) и велит ученикам отнести домой буклеты, разъясняющие их родителям, почему им обязательно следует голосовать.
— Мои родители не голосуют, — говорю я.
— Эта брошюра как раз им и объяснит, почему нужно голосовать, — отвечает она с поистине неподражаемой, лучистой, солнечной и по-канзасски сентиментальной улыбкой Дорис Дэй. Учебный год только начался, и она еще не слышала обо мне отзывов учителей, которые преподавали в моем классе в прошлом году.
— Я уверен, что ничего не получится, — отвечаю я как можно вежливее. — По их мнению, нет никакой разницы, кто займет Белый дом: Эйзенхауэр или Стивенсон. Они считают, что все равно командовать будет Уолл-стрит.
Туча закрыла солнце. Сразу потемнело. Ее не готовили к такому повороту там, где штампуют все эти копии Дорис Дэй. Поставлена под сомнение мудрость Отцов. Она открывает и закрывает рот, потом снова открывает и закрывает, и наконец, делает такой глубокий вдох, что у всех мальчиков в классе (все мы в пике полового созревания) при виде ее взмывшей и опавшей груди наступает эрекция. Все молят Бога (за исключением меня, поскольку я, конечно же, атеист), чтобы их не вызвали и им не пришлось встать.
— Только подумайте, в какой замечательной стране мы живем, — наконец выдохнула она. — Даже люди с такими убеждениями могут высказывать их вслух, не опасаясь попасть в тюрьму.
— Чушь собачья, — говорю я. — Мой папа столько раз садился в тюрьму и выходил из нее, что там уже пора поставить турникет специально для него. И мама моя тоже. Да высамипопробуйте выйти в этот город с подрывными листовками — и посмотрите, что получится.
Естественно, после школы меня встречает банда патриотов из расчета семеро против одного. Они выбивают из меня дерьмо и заставляют целовать их красно-бело-синий тотем. Дома не лучше. Мама — убежденная анархо-пацифистка, ну там, Лев Толстой и все такое, и она вытягивает из меня признание, что я не отвечал ударом на удар. Мой папа — настоящийуоббли,радикал, и ему хотелось бы, чтобы хотя бы один из патриотов получил от меня сдачи. Сначала они полчаса дружно ругают меня, а следующие два часа ссорятся уже друг с другом. Бакунин сказал так, а Кропоткин сказал эдак, а Ганди сказал еще что-то, а Мартин Лютер Кинг — спаситель Америки, да твой Мартин Лютер Кинг — проклятый идиот, который продает народу утопический опиум, и все в таком духе. Сходите в Уоббли-Холл или в книжный магазин «Солидарность», и вы услышите там все тот же вечный и не затихающий спор на повышенных тонах и в самых крепких выражениях.
Поэтому вряд ли вас удивит, что я начал слоняться по Уолл-стрит, покуривать травку и очень быстро стал самым молодым и активным представителем так называемого поколения битников. Это не улучшило мои отношения со школьным руководством, но по крайней мере внесло некоторое разнообразие в весь этот ура-патриотизм и анархизм. Но вот мне уже стукнуло семнадцать лет, Кеннеди убит, страна начинает трещать по швам, и мы больше не битники, мы теперь хиппи, и главное, что надо сделать, — это отправиться на Миссисипи. Вы когда-нибудь были на Миссисипи? Знаете, что говорил доктор Джонсон о Шотландии? «Лучше всего говорить, что Бог создал ее с какой-то целью, но ведь то же самое можно сказать и об Аде».