Надо затаившись ждать, откладывая из еженедельной субсидии несколько песет; иного выхода нет; поскольку он назвал в Ватикане себя доктором Бользеном, возможно, они еще не вышли на Штирлица; они могут выйти, если им в руки попали все архивы, но, судя по тому, как в апреле жгли ящики с документами во внутреннем дворе Принц Альбрехтштрассе, Мюллер имел указание Кальтенбруннера уничтожить ключевые документы; если те, кто уцелел, решатся воссоздать «Черный интернационал», они получат необходимые документы в сейфах швейцарских банков, куда положили самые важные архивы еще в конце сорок четвертого. Да, но жив главный свидетель, Шелленберг, возразил себе Штирлиц, он сидит у англичан, он наверняка пошел с ними на сотрудничество. Но он слишком умен, чтобы отдавать все карты; на что тогда жить дальше? О том, как я стал «доктором Бользеном», знает только он, это была его идея, он дал мне этот паспорт из своего сейфа. И потом, не в обычаях англичан делиться своей информацией с кем бы то ни было, даже с «младшим братом». Да, но тогда бы ко мне подкатили англичане, а не американцы. Если бы год назад я мог ходить и говорить, меня бы американцы вернули домой, скажи я им, кто я; время упущено, теперь, видимо, не отдадут, признаваться Джонсону в том, кто я есть на самом деле, наивно, не по правилам. Не надо себя сейчас мучить вопросами, сказал себе Штирлиц, это неразумно. Все равно ты не сможешь просчитать ходы тех, кто обладает информацией и свободой передвижения; следует положиться на судьбу, тщательно анализировать каждый взгляд и движение тех, кто взял меня в кольцо; жизнь приучила рассчитывать фразы контрагентов, ухватывать то слово, которое открывает их; ни один из них не отдал борьбе столько лет, сколько я, за мной опыт, треклятый, изнуряющий, делающий стариком в сорок шесть лет; мой опыт может противостоять их информированности, не очень долго, понятно, но какое-то время вполне может: а сейчас надо пить и точно играть состояние голодного опьянения; примитивно, конечно, но они клюют именно на примитивное; у людей этой психологии извращенные чувствования, они похожи на сластолюбцев – те никогда не тянутся к красивым и достойным женщинам, их влечет к потаскухам, никаких условностей, все просто и ясно с самого начала, они будут тащить меня вниз, к себе; я поддамся, иного выхода нет, единственный путьприкоснуться к информации... И будь я проклят, если он сейчас не спросит меня о «фарсе суда в Нюрнберге»...
– Убеждены? – задумчиво спросил Штирлиц. – Вашими бы устами да мед пить. Почему вы думаете, что мы вернемся домой? Я не очень-то в это верю.
– Дон Фелипе! – крикнул Кемп. – Еще одну бутылку. Только давайте андалузского... И где наша труча?
– Разве вы не чувствуете запах дыма? – откликнулся дон Фелипе. – Через три минуты труча будет на столе...
– А что это вы сказали «наша труча»? – спросил Штирлиц. – Это моя труча, моя, а не наша.
– Почему не едите сыр?
– Потому что я его ненавижу. Я сижу на нем почти год, понимаете?
– А зачем же заказали?
– От жадности, – подумав, ответил Штирлиц. – Жадность и зависть – главные побудители действия.
– Да? А мне казалось, гнев и любовь.
– Любите Вагнера, – заметил Штирлиц.
– Очень, – согласился Кемп. – И он того заслуживает.
Он наполнил стакан Штирлица; ему не хватило; русский бы не удивился, отлей я половину, подумал Штирлиц, но если я это сделаю сейчас, здесь, меня станут считать подозрительным, потому что так тут непринято ; всякое отклонение от нормы дискомфортно и оттого вызывает отталкивание, ощущаютчужака , только в условиях традиционной демократии общество не страшится того, что чужак обосабливается; строй, созданный Гитлером, авторитарный по своей сути, не терпел ничего того, что фюрер считал неорганичным и внетрадиционным; человеческаясамость каралась лагерем или расстрелом; сначала рейх и нация, а потом человек; какой же ужас выпал на долю несчастных немцев, бог ты мой...
– Как вы относитесь к Гитлеру? – спросил Штирлиц,плавающе подняв свой стакан.
– А вы? Видите, я стал говорить, как вы, – вопросом на вопрос.
– Хороший ученик, быстро взяли методу, очень, кстати, надежная штука, резерв времени на раздумье.
– Вы не ответили на мой вопрос.
Штирлиц выпил вино, поставил стакан, приблизился к Кемпу:
– А как мне лучше ответить? От моего ответа, видимо, зависит получение работы в вашей фирме. Что мне надо ответить? Я повторю, только скажите.
Подошел дон Фелипе с большим деревянным подносом, на котором лежали пять сказочных рыбин, чуть прижаренных; сине-красные крапинки по бокам были, однако, явственно видны, очень хорошая форель, высокогорная, прекрасно сделана, видно, что ешь.
– Красиво, а? – сказал дон Фелипе. – Сам любуюсь; готовлю и любуюсь.
– Сказочно, – согласился Штирлиц. – Даже как-то неудобно отправлять таких красавцев в желудок.
– Ничего, – улыбнулся Кемп, – отправляйте. Для того их и ловят. Если бы их не ловили, вид бы вымер. А попробуйте не отстреливать зайцев? Эпизоотия, мор, гибель. Пусть выживут сильнейшие, закон развития. Я пробовал форель в долине; совершенно безвкусное мясо, волглое, дряблое; потому что там рыба живет без борьбы, вырождается...
Штирлиц управился с первой тручей, выпил андалусского тинто, блаженно зажмурил глаза, откинулся на спинку грубо сколоченного деревянного кресла и заметил:
– Если спроецировать вашу концепцию на людскую общность, тогда мир ждет славянско-еврейская оккупация. Им больше всего доставалось, наша с вами родина прямо-таки охотилась на представителей этих племен – без лицензий, в любое время года, вне зависимости от пола и возраста.
Кемп разлил вино по стаканам, Штирлицу – полный, себе – половинку, усмехнулся:
– Ничего, постараемся самосохраниться. Силы для этого существуют.
– Не выдавайте желаемое за действительное.
– Я инженер, а не политик, мне это противопоказано.
– Инженеры не умеют противостоять оккупации, Кемп, это как раз удел политиков. Или военных. Какое ваше воинское звание?
– А ваше? Труча остынет, она особенно хороша горячей.
– Верно, – согласился Штирлиц. – Я совсем забыл. Вы меня втягиваете в спор, я же спорщик, забываю об угощении.
Он принялся за вторую рыбу; обсосал даже глаза; дон Фелипе, сидевший возле своего громадного камина, заметил, что кабальеро ест рыбу как человек, знающий толк в труче, браво, была бы шляпа – снял.
– Вы заметили, – сказал Штирлиц, – что испанцев в первую голову заботит,как сказано или сделано;что – у них всегда на втором месте; трагедия народов, задавленных абсолютизмом, лишенных права на самовыражение в деле...
– Абсолютизм рейха не мешал нам построить за пять лет лучшие в Европе автострады и крупнейшую промышленность, – откликнулся Кемп. – Это не пропаганда, это признают даже враги.
– А еще они признают, что в рейхе была карточная система. И за каждое слово сомнения человека сажали в концентрационный лагерь...
– Ну, знаете, сейчас в этом легче всего обвинять фюрера. Всегда обвиняют тех, кто не может защититься. Вы же знаете, что происходит в Нюрнберге... Месть победителей. Мы сами писали друг на друга доносы, никто нас к этому не понуждал. Такая уж мы нация, ничего не поделаешь.
Принявшись за третью рыбу, Штирлиц пожал плечами:
– Да, странная нация... При паршивых социал-демократах доносов не писали, имели возможность говорить открыто, а пришел фюрер, и нация переменилась, – шестьдесят миллионов доносчиков...
– Вот теперь я понял, как вы относитесь к Гитлеру.
– И правильно сделали, – ответил Штирлиц. – Если бы он не задирал Лондон и Вашингтон, у нас были бы развязаны руки на Востоке. Никто еще за всю историю человечества не выигрывал войну на два фронта.
– Разве? – Кемп снова налил Штирлицу тинто. – А Россия? В восемнадцатом году у нее было не два фронта, а несколько больше.