Но пока что надо было ехать в МУР, предъявлять Пачкалиной альбомы с фотографиями известных милиции мошенников — это первое действие в решении возникшей передо мною задачи.
Мы поднялись в канцелярию, где ждал инспектор шестого отдела Коля Спиркин, великий спец по всякого рода мошенничествам. Коля провел нас в свой кабинет, который на свежего человека должен производить впечатление ошеломляющее: какие-то огромные свертки с коврами валялись на полу, на стульях сложены груды цветастых платков, около окна возвышалась целая пирамида потертых разномастных чемоданов, большой письменный стол усеян обрезками бумаги, игральными картами, фотографиями, клочьями ярко-оранжевой, с переливами, парчи — вещественными доказательствами разносторонней деятельности Колиных поднадзорных. Вдоль стен шли стеллажи с рукописными плакатиками: «Разгон», «Бриллианты», «Куклы денежные», «Куклы вещевые», «Фармазоны», «Аферисты», «Картежники», «Женихи». На стеллажах размещались альбомы с фотографиями деятелей, облюбовавших одну из этих специальностей, и потерпевшим их предъявляли с целью опознания.
— Альбомы — вчерашний день криминалистики, — сказал Коля непринужденно. — Как раз сейчас мы переводимся на централизованный машинный учет: зарядил карточку с приметами и специализацией преступника и через две минуты получаешь ограниченное количество фотоснимков. — Он вздохнул и, подвинув стремянку к стеллажам, полез к полке с надписью «Разгон». — Но пока что альбомы посмотреть придется… Сначала профессиональных разгонщиков, если не найдем — тогда остальных…
— А остальных-то зачем? — спросил я.
— Да они нестабильные какие-то, — с огорчением сказал Коля. — Вчера он «куклы подкидывал», завтра будет фармазонить. А сегодня, глядишь, самочинный обыск зарядил…
Коля выложил на стол несколько больших, в разноцветных коленкоровых переплетах альбомов:
— Не спешите, разглядывайте внимательно.
Пачкалина недоверчиво посмотрела на вихрастого Колю, который в свои тридцать лет выглядел первокурсником-студентом, и открыла альбом. Я сидел рядом с нею и тоже с интересом разглядывал снимки — мне ведь по моей специальности делать это не часто приходится, хотя я знаю кое-кого из жуликов, представленных в Колиной коллекции.
Пачкалина загляделась на Олега Могилевского по кличке Портвейн. Лицо красивое, мягкое, густые темные кудри до плеч, пухлые губы, огромные чистые глаза в пушистых девичьих ресницах, кокетливый наклон головы… Не хватает только надписи в завитушках: «Люблю свою любку, как голубь голубку»…
Нежный красавец этот не так давно приглядел одного деятеля — заведующего плодоовощной базой. И решил «взять» его профессионально. С дружками своими устроил за ним плотную слежку, фотографировал машины с овощами, которые, по его расчетам, уходили «налево», словом, досье на него оформил, как в ОБХСС. В один прекрасный день является к заведующему домой, с ним двое в форме, понятых берут: обыск. Заведующий трясется, да куда денешься? Пока те двое ищут, Портвейн уселся хозяина допрашивать — документы, фотографии ему предъявляет: вы, мол, установленный жулик и доказанный расхититель соцсобственности. Заведующий покряхтел и — сознался, показания собственноручно записал и поставил подпись. Забрали у него разгонщики тысяч двадцать, вещей ценных два чемодана и удалились, отобрав подписку о невыезде с места жительства.
Все сошло гладко, но через некоторое время сосед-понятой стал по разным инстанциям жаловаться: дескать, жулика вроде разоблачили в моем присутствии, а он живет себе на воле и в ус не дует…
Уже в конце первого альбома Пачкалина остановилась на персонаже с удивленным лицом и ангельски невинными глазами, вопросительно посмотрела на Колю.
— Нет, нет, — уверенно сказал Коля. — Этот сидит. Рудик Вышеградский, он же Шульц, кличка Марчелло. Отбывает с тринадцатого марта по приговору народного суда Свердловского района.
Пачкалина понимающе кивнула и взяла другой альбом. Мало-помалу она увлеклась, и теперь, когда хоть на время забыла о своей беде, вид у нее был такой, будто пришла она в гости в солидный, семейный дом и, пока хозяйка готовит угощение, коротает время, рассматривая фотографии подруги, ее друзей и любимых родственников.
Коля Спиркин, наверное, знал, что с его посетителями время от времени происходит такое, поэтому он сказал Пачкалиной вежливо:
— Вы, пожалуйста, от своего дела мыслями не отвлекайтесь, держите перед собой образ преступника. А то и запутаться недолго, если просто так разглядывать… — И ухмыльнулся: — Они ведь у нас красавчики…
Они и впрямь были красавчики — Бичико, Монгол, Шпак, Котеночек, Портной, Берём-Едем и многие другие, все как на подбор — симпатичные и приветливые лица, честные, доверчивые глаза. Это, конечно, не удивительно: ведь приятная внешность — их профессиональный «инструмент», своего рода отмычка, способ отбирать деньги без помощи грубой силы.
Разглядывая их, я подумал, что они здорово опровергают Чезаре Ломброзо с его теорией биологической предопределенности преступников. По его мнению, выходило, что у преступников по сравнению с нормальным человеком обязательно искажены черты лица — разные там лицевые углы и так далее, и поэтому у них звероподобные, чисто «уголовные» физиономии, так называемый «тип Ломброзо». И я вспомнил, что, приняв у себя в Ясной Поляне Ломброзо, Лев Толстой записал в дневнике: «Был Ломброзо, ограниченный, наивный старичок».
Часа два мы рассматривали с Пачкалиной фотоснимки, приглядывались к похожим, сопоставляли их с данными картотеки, но ничего не нашли. Закрывая последний альбом, Пачкалина длинно вздохнула и сказала:
— Нет их здесь, значит… — и в голосе ее мне послышался укор.
Сегодня мне предстояло покончить еще с одним нудным делом. По плану значилось: «Выяснить истинную позицию Фимотина», и, хотя тащиться к нему чертовски не хотелось, отступать от принятых обязательств не в моих правилах.
Странное впечатление осталось у меня от первого разговора с Фимотиным. Как он в цвет, точнехонько, попал с красной книжечкой и пистолетом! Конечно, если допустить, что он встречал Позднякова «под градусом», тогда подобное предположение лежит на поверхности: действительно, что еще можно украсть у милиционера? Ну а если он, мягко говоря, преувеличивает? Если домыслил насчет пьянства участкового? Какую роль играет он в таком случае? Прорицатель, этакая пифия в олимпийском костюме? Или ординарный сутяга, профессиональный загрязнитель чужих репутаций? Или… Или… есть еще вариант — что он о краже удостоверения и оружия знает? Знает о том, что никому, кроме милиции и отравителя, не известно?
— В прошлый раз вы говорили, Виссарион Эмильевич, о неблагополучии в семье Позднякова. Ябы хотелостановиться на этом подробнее.
Нынче был Фимотин что-то не в настроении, принимал меня далеко не так радушно, как в прошлый раз, настойкой заморского гриба не угощал и вообще был явно удивлен моим повторным визитом.
— Позволю себе не поскромничать, я, так сказать, свой гражданский долг выполнил, — говорил он, теребя рыжеватые свои усы. — О своих объективных наблюдениях вам подробно доложил… — И весь его вид свидетельствовал о недовольстве и некотором даже возмущении: человека спросили, он все честно, как надо, объективно доложил, а теперь его снова беспокоят, как свидетеля какого-нибудь, допрашивают до ногтя, дорогое пенсионерское время транжирят. — Ваша теперь забота — выводы делать.
— Так в том-то и дело, Виссарион Эмильевич, что у нас для выводов фактов не хватает. А за выводами дело не станет.
— Какие же еще вам факты нужны? — удивился Фимотин.
— Ну, вот хотя бы насчет неблагополучия в семье. Помнится, вы так буквально выразились: «Неподходящая, по моим сведениям, у него дома обстановочка».
— Я и сейчас подтверждаю…
— Вот-вот… Я насчет сведений этих: нельзя ли поподробнее?
Фимотин задумался, потом сказал медленно, растягивая слова:
— Вы уж прямо на словах ловите, товарищ инспектор. Я ведь не то что там имел в виду официальную какую-то информацию…
— Да боже упаси. Просто меня факты интересуют.
— Понимаете, факт факту рознь. Для наблюдательного человека маленький штришок какой-нибудь, деталька — уже факт, почва, так сказать, для умозаключений…
Я с интересом посмотрел на него:
— Что-то я никак вас не пойму, Виссарион Эмильевич.
— Да тут и понимать нечего, — сердито сказал Фимотин. — Белые пуговицы к сорочке черной ниткой пришиты — это ведь пустячок. Офицер милиции в полной форме несет к себе домой пельмени либо микояновские котлеты готовые — пустяк? А большей частью в столовой обедает — ерунда? Ага. Но кто не слеп, тот видит: дома или там семьи у человека нет. Нет! — с торжеством закончил он.
— Но я тоже домой пельмени покупаю, — с недоумением сказал я. — Это же еще ничего не значит.
— Вы себя с Поздняковым не равняйте, — возразил Фимотин. — Вы человек молодой, и супруга ваша, надо полагать, еще готовить не обучилась, все, как говорится, впереди…
— У меня и правда все впереди, — заметил я, — поскольку я еще и супругой не обзавелся.
— Тем более! — Фимотин воздел палец. — А Поздняков обзавелся. Да еще какой! Анна Васильевна человек настоящий, ученый, можно сказать, и связалась с этим… Э-эх! Я вам вот что скажу: когда у генерала жена ничтожная, она все одно генеральша. А когда у профессорши, вот, скажем, как у Желонкиной, муж милиционер, так и она, выходит, милиционерша!
— И что ж в этом такого?
— Стыдится она его и жить с ним не хочет, а — надо…
— Да откуда вы все это знаете? — спросил я сердито.
— Знаю, и все… — Фимотин походил по комнате, досадливо кряхтя и вздыхая, остановился передо мной, взял меня за пуговицу: — Сын мой с ихней дочкой знаком.
Вон что! Ну, это другое дело. С Дашей Поздняковой я уже разговаривал: симпатичная девчурка, горячо любит отца, защищала его как могла. Прилежная студентка, мать свою очень уважает, удручена семейной ситуацией, хотя разобраться в ней, по молодости, еще не может…
Достав из портфеля бланк протокола, я протянул его Фимотину:
— Напишите, пожалуйста, все, о чем мы с вами говорили.
Фимотин отказался наотрез:
— С какой стати я еще чего-то писать обязан? Разве моего слова недостаточно? — И съехидничал: — Или вам на слово не верят?
— У нас делопроизводство по закону — в письменной форме, — улыбнулся я. — Да что вам стоит написать? Вы же не отказываетесь от того, что видели Позднякова нетрезвым?
— Что значит — не отказываюсь… — пробормотал Фимотин. — Я ведь сказал, что думал… А вдруг он не пьяный был, вдруг мне показалось? Я вот так, за здорово живешь, напраслину на человека писать не буду.
— А сказать инспектору вот так, за здорово живешь, можно?
— Я только о своих наблюдениях вам сообщил… Ну, неофициально, что ли.
— Ну конечно… Может, это и не наблюдения вовсе ваши, а предположения были? А? Так же, как и «прозорливость» ваша? Ведь вы же не то чтобы догадались, или предвидели, или почувствовали, что Поздняков в пьяном виде на газоне заснет и у него удостоверение и оружие вытащат. Вы это знали — вам сын рассказал!
Фимотин круто повернулся ко мне, сказал резко:
— Ну и сын! Ну и знал! И что с того? Неправда, что ли? Напился и валялся, как свинья. Я и знал, что так будет!
— Откуда же вы знали?
— А оттуда, что Поздняков ваш — хамло, жлоб! Милиционер — он милиционер и есть, все они пьяницы! Анна Васильевна, — голос Фимотина неожиданно переломился, стал умильным, почтительным и сочувственным, — вот человек, профессор, а этот хам жизнь ей заел… Дурочка она, давно надо было в руководящие инстанции писать, гнать его в три шеи с квартиры!
Сдерживая душившую меня злость, я сказал вежливо и тихо: — Вы себя интеллигентом считаете. И Желонкина вам импонирует, тем более что почти профессор она, и квартира у нее трехкомнатная — есть где сыну с молодой женой поселиться, ваш покой на старости не ломать. Одна только преграда — Поздняков там проживает. А тут случай сам в руки катит. Отчего же не накапать, втихую этак, ядовитенько и безответственно. А? Позднякова из милиции выгонят, глядишь, и Желонкина от него избавится, вам ведь такой свояк — в чёботах — не нужен? Только не получится по-вашему, не надейтесь… — Я перевел дух и закончил: — С Дашей я разговаривал, хорошая она девушка. Вашего парня, Виссарион Эмильевич, я не знаю. Но на одно надеюсь: что он совсем на вас не похож…
… На базарной площади, примыкающей к южной стене дворца герцога Альфонсо д'Эсте, я купил за тринадцать флоринов серого сухоногого осла с задумчивыми влажными глазами, выдающими нрав обжоры и лентяя, и получил в придачу ковровый седельный мешок, сильно истертый, но еще вполне пригодный. Прекрасную широкополую шляпу черного шелка, на алой подбивке, докторскую мантию и книги свои побросал в мешок, а за девять флоринов приобрел свиные сапоги без рантов, неношеную хлопковую голубую рубаху, медные шпоры с дребезжащими звездчатыми колесиками и тяжелую резную трость, которая была хороша тем, что, потянув за ручку, можно было вытащить на свет божий два локтя булатного клинка.
В тратторию «Веселый каплун» я вваливаюсь с друзьями и кричу с порога пузатому трактирщику:
— Луиджи, неси на стол все лучшее, доктор Гогенгейм покидает тебя навсегда!
— За мой счет? — бурчит Луиджи, и не понять, рад он разлуке со мной или опечален ею.
— Сегодня плачу я! Ученые отцы не решились выпустить меня из города без гроша, краснея за мою нищету и за свою скупость!
И выстраиваются на дощатом, добела выструганном столе ровные ряды бутылок с вином фалернским и тосканским, мальвазией, запотевшие глиняные кувшины с душистым изюмным вином и смирненской настойкой. Принесли серебряные с чернью чаши и стаканы цветного дымчатого стекла венецианского, и велит хозяин слугам подать для прощального бала, что правит напоследок отправляющийся по белу свету молодой доктор Гогенгейм, дорогую посуду, из английского олова отлитую, и на тарелках этих, нарядно белых, сияющих, возлежат румяные цыплята, стыдливо светит прозрачными от жирка боками молочный поросенок и сочится кровью чуть прихваченная пламенем телятина.
И огонь во рту от баранины по-лангедокски гасим мы бокалами белого, розового и алого вина, и веселье наше вздымается над пиршественным столом, как дым над полем битвы. Присоединяются к празднеству голодные студенты, и случайно забежавшие знакомые, и не случайно обретающиеся в траттории незнакомые побирушки. А я кричу гулящим девицам, собравшимся журчащей стайкой в уголке:
— Эй вы, чертовы монахини, невесты Люцифера, идите за наш стол! Только благодаря вам я не удавился здесь за шесть лет занудства! Любимые мои цветочки, сладкие плоды садов греховных, идите, чтобы я мог вас обнять всех сразу!
— Рук не хватит всех обнять сразу! — смеются девицы. — Лучше, мессир доктор, по очереди…
— Хватит! — кричу я, счастливый и хмельной. — Хватит рук, чтобы обнять вас всех, и хватит ног, чтобы обойти мир, и хватит сердца, чтобы раздать всем страждущим, и утробы моей хватит, чтобы пировать во всех застолицах добрых людей…
— А хватит ли денег, чтобы пировать во всех застолицах? — шипит прибившийся к столу человек с зеленоватым трусливым лицом фискала.
С хохотом отвечаю ему:
— Об этом пусть заботятся те, у кого коротки руки и слабы ноги! Те, кто тратит сердце только над расстегнутым кошельком…
А пьяненький трактирщик Луиджи, поглаживая меня по плечу, говорит:
— Дня на три в дорогу я тебе еды дам. А потом как будешь?..
— Сказано в евангелии от Матфея: «Взгляните на птиц небесных — они не сеют, не жнут, не собирают в житницы, и отец ваш небесный питает их». И меня пропитает милостью своей…
— Первый раз слышу, чтобы ученый доктор подавался в бродяги и на милостыню нищенскую уповал, — говорит с досадой и злостью фискал.
— Дурак ты, братец, — отвечаю ему. — Я не на милостыню нищенскую уповаю, а на благодарность людскую за ум свой быстрый, руку твердую, глаз верный — главных помощников милосердного сердца лекарского!