Лекарство против страха - Вайнер Аркадий Александрович 17 стр.


— Панафидин Александр Николаевич, проживает в Мерзляковском переулке, дом…

— Стоп, Сашок. Хватит, мне другие не нужны.

— Больше вопросов не имеется? — переспросил Дугин.

— Спасибо тебе, старик, ты меня здорово выручил.

— Большой привет, — сказал Дугин л отключился.

Уж чего-чего, но такого поворота событий я не ожидал никак. Письмо вывело меня прямо на Панафидина. Что же это? кто-то захотел помочь мне? Или захотел помочь правосудию? Или, может быть, цель письма — помешать мне? И отвратить правосудие? Или совсем здесь правосудие ни при чем и кто-то хочет воспользоваться сложившейся ситуацией и наклепать на Панафидина?

А если письмо — правда, значит, метапроптизол есть и Панафидин со мной дурака валял? Но почему же он скрывает, что получил метапроптизол? И кто человек, знающий его тайну? Враг? Соперник? Или лицемерный друг, желающий подкопаться под него? Кто же он?

А может быть, это не навод, а навет?

Вдруг кто-то сознательно клевещет на Панафидина? Или хотят вывести из игры меня персонально: ведь если я брошусь обыскивать машину Панафидина и ничего не найду, это может вызвать серьезный скандал.

Как же быть, что предпринять? Ведь второго такого случая может и не быть…

Я метался по кабинету, не в силах решиться на что-то определенное. Из головы напрочь вылетели Пачкалина, Рамазанова, их возлюбленные расхитители, все эти разгонщики… Метапроптизол, если в письме написана правда, был почти рядом. Но как его взять?

А может быть, ничего нет? Мистификация? Нелепый, злобный розыгрыш? Но эти люди не похожи на шутников: когда они отравили Позднякова — если это они, — ими руководило вовсе не стремление повеселиться.

А вдруг письмо написано человеком, который случайно знает об этой истории, но боится заявить о ней вслух? Если он действительно хочет добра и блага, но недостаточно мужествен для того, чтобы сказать во всеуслышание: вот преступник?..

И больше я не чувствовал себя хозяином в большом доме, оставленном на мое попечение. Даже тишина изменилась — она стала терпеливо-угрожающей, словно немо ждала моего решения, одинаково бесстрастная к ошибке и к самому точному выбору.

Я пошел к Шарапову. Как было бы хорошо, окажись он на месте, мне так был нужен чей-то разумный совет!

Тамары на месте не было, а дверь в кабинет к шефу отворена. Он сидел за столом и что-то писал.

— Здравия желаю, товарищ генерал.

Шарапов поднял голову от бумаг и мгновение в меня вглядывался, словно не сразу признал.

— Ба-а! Сколько лет сколько зим, — сказал он, ухмыляясь. — Что это ты здесь в свободное время обретаешься?

И по его улыбке, хотя и ехидной, я понял, что он доволен, увидев меня здесь.

— У нас свободное время начинается на пенсии — вас цитирую, как классика.

— Ну вот, обрадовал. Мне, значит, до свободного времени совсем чуток осталось. Зачем пожаловал?

— Посоветоваться, — сказал я смирно.

— Это надо приветствовать, — кивнул генерал. — Как я понимаю, тебе нужна санкция на какой-нибудь недозволенный поступок: в остальных случаях ты по возможности избегаешь со мной советоваться.

— Недозволительность моего поступка является следствием вашего поступка, — дерзко сказал я.

— Это как понимать тебя прикажешь?

— Вы мне вчера документ переслали…

— А! Интересное письмецо подметное. Ты ему веришь?

— Не знаю. Я проверил машину по картотеке ГАИ — она принадлежит Панафидину.

— Это профессор тот самый? Молодой?

Я кивнул.

— Эге. Значит, неведомый доброжелатель информирует нас о том, что Панафидин возит в своей машине этот… метапроптизол? Так это надо понимать?

— Выходит, что так, — сказал я. — Правда, он не выдает себя за нашего доброжелателя.

— Кстати, ты не поинтересовался, Панафидин-то этот — сам не болельщик футбольный? На стадионе бывает?

— Нет, не интересовался. Мне такая мысль в голову не приходила.

— Жаль, что не приходила. Чем больше мыслей придет в твою многомудрую голову, тем лучше. А ко мне ты зачем пришел, не понял я?

— Я и сам не знаю. Разрешение на обыск машины Панафидина вы же мне вряд ли дадите?

— Не дам, — почти весело сказал Шарапов. И в легкости его тона твердость была несокрушимая. — Конечно, не дам. Если на основании таких серьезных документов мы у почтенных людей обыски учинять станем, то знаешь, куда это нас может завести?

— А что же делать? — спросил я в отчаянии. — Вдруг письмо — правда?

— Это было бы изумительно!

— Но что нам толку с этой изумительности? Вот вы что на моем месте сделали бы?

— Я? — Шарапов переспросил меня так, будто я задаю детские вопросы: и слепому видно, что сделал бы он на моем месте. — Я бы пошел к Панафидину и нашел с ним общий язык, поговорил бы с ним душевно.

— С ним, пожалуй, найдешь общий язык! — зло тряхнул я головой.

— Не найдешь — значит, разговаривать не умеешь, — уверенно сказал генерал. — Со всеми можно найти общий язык. Стройматериал только для такого моста потребен разный. В одном месте — внимание, в другом — ласка и участие, в третьем — нахальство, а где надо — там и угроза. Вот так. Ты только, как прораб, заранее должен рассчитать, что для строительства тебе понадобится.

— Прямо как в песне: мы с тобой два берега у одной реки. Боюсь, повиснет мой мост в воздухе, мы с ним берега разных рек, — сказал я, а Шарапов засмеялся, покачал головой, прищурил хитрые монгольские глаза:

— Ты не прав, друг ситный. Все мы берега у одной реки, и сами мы, как все берега, разные, а вот река нас связала всех одна, потому как название ей — жизнь.

Пошучивал со мной Шарапов, делал вид, что пустяковые вопросы мы с ним решаем в воскресное неслужебное время, все это ерунда и праздное шевеление воздуха и не стоит из-за этого волноваться, но мы ведь десять лет сидим с ним на одном берегу, он — чуть выше, я — пониже, и я хорошо знаю, что в час тревоги мы вместе спускаемся с откоса и по грудь, а когда и по горло идем в быстром, холодном и непроницаемом потоке под названием жизнь, и его иронический тон не мог заслонить от меня пронзительно-зеленых огней сердитого любопытства, которые загорелись в его всегда припухше-узких глазах: ему тоже было очень интересно, действительно ли возит профессор Панафидин в машине загадочный транквилизатор, которым «глушанули на стадионе его мента».

— Ты поговори с ним с точки зрения научной любознательности, — говорил он. — Ищет же профессор это лекарство, вот ты ему и предложи вместе поискать в машине. Корректно, вежливо, для удовлетворения научного и спортивного интереса. И ты будешь удовлетворен, и не прозвучат эти грубые слова — «недоверие», «ложь», «обыск»…

— Это если он согласится. А если нет?

— Тогда надо будет проявить находчивость.

Я не сердился на Шарапова: не мог он мне дать указание обыскать машину Панафидина. И я это хорошо понимал.

Жаль только, что на свою находчивость я не сильно полагался. Вернувшись в свой кабинет, я позвонил Панафидину домой.

— Он в городе и дома не скоро будет, — ответил приятный женский голос. — А кто его спрашивает?

— Моя фамилия Тихонов, — сказал я и подумал, что если это жена Панафидина, было бы невредно поговорить и с ней. — А вы Ольга Ильинична?

— Да, — ответила она, и тень удивления проскользнула в ее голосе.

— Добрый день, Ольга Ильинична. Я инспектор уголовного розыска…

— А-а, да-да, Александр говорил мне…

— Если это не очень нарушает ваши планы, я хотел бы и с вами побеседовать, а тем временем Александр Николаевич подъедет, а?..

— Ради бога, — готовно согласилась Панафидина. — Адрес знаете?

— Спасибо большое. Знаю, еду…

Я вышел на улицу и стал дожидаться дежурной машины. День стоял бесцветный, сизый. Было холодно, ветрено, мелкий, секущий дождик порывами ударял в асфальт серыми брызгами. На другой стороне улицы молодой парень в засаленной куртке возился с «Запорожцем». У этой смешной машинки мотор находится не как у всех автомобилей, впереди, а сзади. Парень заводил мотор ручкой, и издали было похоже, будто маленькому нахохленному ослику накручивают хвост. По тротуару летела желтая листва, обрывки бумаги, мусор, и от всего этого сумрачного дня с моросящим дождем и холодным ветром на душе было погано. В этом тоскливом настроении, с неясным ощущением невыполненных каких-то обязательств, неустроенности дел и несовершенства всего мира, я приехал к Панафидиным в Мерзляковский переулок.

Прямо в прихожей Ольга Панафидина спросила:

— Что будете пить — чай, кофе?

Я замахал руками:

— Нет-нет, ни в коем случае, я не хочу вас утруждать.

— О чем вы говорите, какой труд? Проходите в гостиную, я сейчас принесу.

Я сел в кресло перед низким журнальным столиком, и буквально через несколько минут Ольга внесла на подносе чашечки с кофе, сухари и нарезанный сыр.

— Вот теперь можно беседовать, — сказала она, усаживаясь напротив. — Мне муж говорил, что вы были у него и интересовались Лыжиным…

И я сразу насторожился, потому что в разговоре с Панафидиным имя Лыжина не только не упоминалось — я тогда и не знал о существовании Лыжина. Значит, Панафидину в то время, когда я посетил его, было известно, что Лыжин занимается получением метапроптизола или получил его… Но мне он ничего не сказал.

— Да, меня интересует направление работ Лыжина, — сказал я, решив предоставить Ольге Панафидиной инициативу в разговоре. А сам отпил маленький глоток кофе, который хоть и не был сварен со всеми ритуальными священнодействиями ее отца, но все равно был хороший, очень вкусный кофе: чувствовалась семейная школа, доведенная до уровня традиции.

— Видите ли, мы вам мало что можем рассказать о Лыжине, потому что последние годы практически не общались с ним, — сказала Ольга, раскуривая сигарету.

— Что так? — поинтересовался я.

— Володя Лыжин очень сильно изменился, — вздохнула Ольга. — С ним произошла метаморфоза, хоть и прискорбная, но довольно-таки обычная. Он стал профессиональным неудачником.

— Разве есть такая профессия — неудачник? — серьезно спросил я.

— Не могу утверждать, но когда любительство становится основным занятием, то оно превращается в профессию, — в назидательности фразы я уловил знакомые интонации ее мужа. — Володе не везет буквально во всех увлечениях, и это не могло не отразиться на его поведении.

— И давно ему так не везет?

— Ну, точно я не могу сказать, но ведь начинал-то он очень хорошо. Впрочем, в жизни это часто бывает: до какой-то определенной полосы все, за что ни берешься, получается, все удается, со всех сторон говорят: «Ах, какой человек перспективный! Ах, какой одаренный! Какое у него будущее! » И вдруг подступает какой-то рубеж — и все насмарку, все из рук валится, ничего не выходит, не получается…

Я внимательно слушал Ольгу и готов был голову дать на отрез, что у нее-то никогда «не подступал какой-то рубеж», у нее все всегда получалось. И откровения, которые она мне сейчас преподносила, не она придумала и не на себе прочувствовала, а услышала от мужа, или отца, или от кого-то из знакомых, и одна-единственная поперечная морщинка на этом атласном лобике выступила не от горьких раздумий и не от тягостных открытий. Откинувшись в удобном кресле, она вещала банальности и в конце каждой фразы для убедительности, для большей весомости своих сентенций делала дымящейся сигаретой изящный полукруг, оставляя в воздухе синий расслаивающийся крючок — не то вопросительный знак, не то обрывок своей глубокой мысли. Этих крючков-вопросов-мыслей было уже много, они быстро истаивали, и она создавала новые.

«Барынька», — подумал я про нее. Это слово казалось мне особенно унизительным и наиболее точно характеризующим Ольгу. Такие люди, как Панафидин, должны были бы жениться на более серьезных женщинах.

— Простите, а вы не можете вспомнить, когда у Лыжина подступил вот этот самый роковой рубеж?

Ольга пожала своими блестящими кримпленовыми плечиками:

— Естественно, что даты я не вспомню, но факт тот, что Володя очень хорошо, ну просто исключительно удачно сотрудничал с моим мужем. Александр ведь очень во многом ему помог, подсказал, направил его, так сказать, огранил его талант. А тот вдруг в один прекрасный день устроил истерику, и все пошло кувырком.

— Из-за чего же он устроил истерику?

— Какой-то у них скандал возник на работе, Володя неправильно лечил больную, и Александру пришлось вмешаться и высказать принципиальную точку зрения. При этом Александр и не думал наказывать Лыжина или применять к нему какието меры, но тот вдруг встал в позу и ушел из лаборатории.

— Вы не допускаете, что у Лыжина могли быть на то основания, например нравственного порядка?

— Да о чем вы говорите? Я думаю, что он сильно разволновался, и в нем прорвалась сдерживаемая много лет зависть…

— Зависть? — переспросил я. — А в чем Лыжин мог завидовать Панафидину?

Ольга рассмеялась. Она от души смеялась глупости моего вопроса; любому профану понятно, в чем неудаха лаборант может завидовать молодому доктору наук, заведующему лабораторией, с которым когда-то сидел на одной институтской скамье. Ольга смеялась, обнажая прекрасные ровные белые зубки без единой пломбочки, и я видел только, что у нее клычки длиннее остальных зубов, и, наверное, очень острые.

— Неужели вы даже на мгновение допускаете, что Лыжин мог поверить, будто он хоть на гран менее талантлив, чем Александр? Но у Александра все в жизни получалось так, как он хотел, а у Лыжина ничего не получилось — отсюда и зависть. Но, к сожалению, завистник сам себе первый враг, — убежденно заявила Ольга.

— Вы думаете, что Лыжин себе навредил?

— Еще бы! Он ведь очень способный человек, хотя и ужасно неорганизованный. Под руководством Александра он смог бы очень многого достигнуть — при его помощи и поддержке. А так — потерял прекрасное место, работает в какой-то захудалой лаборатории, носится с сумасшедшими идеями…

Я перебил ее:

— Простите, а почему вы думаете, что лыжинские идеи сумасшедшие? Ведь, насколько я понял, ваш муж занимается теми же проблемами?

Ольга на глазах . утрачивала уважение ко мне: нельзя всерьез говорить с человеком, который единовременно произносит вслух столько глупостей.

— Ну, что вы сравниваете, дорогой мой! — В ее голосе появились покровительственные ноты. — Который год целая лаборатория, целый ансамбль квалифицированных специалистов не могут получить устойчивых результатов, и вы сравниваете их работу с усилиями пускай талантливого, но все-таки самоучки?

— Разве Лыжин — самоучка? — спросил я.

— Это я, наверное, неправильно выразилась. Лыжин не самоучка, я хотела сказать, что он — кустарь. В наше время наука так не делается…

— Может быть, — сказал я. — Может быть, сейчас наука и не делается так. Но я совершенно уверен, что во все времена наука делалась, делается и будет делаться людьми одной породы.

— Не поняла. Что вы этим хотите сказать?

— Что если бы не родился Эйнштейн, вряд ли его заменил бы целый физический институт. По крайней мере — бог весть сколько лет, может, десятилетий…

Ольга покачала головой:

— Ученый мир уже стоял на пороге открытия, просто Эйнштейн всех опередил.

— Вот переступать пороги, около которых останавливается ученый мир, — это, по-моему, и есть удел людей, о которых идет речь. Я слышал историю — не знаю, честно говоря, анекдот или правда, — будто в двадцатые годы старый провинциальный счетовод сформулировал чуть ли не на базе элементарной алгебры теорию относительности. Но этого человека природа создала как резерв на случай неудачи с Эйнштейном.

— Это ненаучный подход, — упрямо наклонила голову Ольга, и ровные ее зубки блеснули из-под аккуратно накрашенных губ. — И уж, во всяком случае, к Лыжину никакого отношения не имеет.

— Может быть, — согласился я. — Я ведь и не возвожу свою точку зрения в научную теорию. А что касается Лыжина, то я как раз слышал, что у него есть результаты весьма серьезные.

— Ерунда все это, — категорически заявила Ольга. — Пустые разговоры, и если Лыжин даже получил что-то, то это не научное открытие, а артефакт.

Я вспомнил о поверье, будто супруги, прожившие вместе много лет, становятся похожи друг на друга. Применительно к Панафидиным это выглядело смешно, потому что уж если и была Ольга похожа на своего мужа, то это было сходство талантливо выполненной карикатуры с оригиналом. Ее наивное и в то же время категорическое отрицание вещей, явлений, поступков, в которых она не разбиралась, которым не могла быть судьей, просто многого не понимала, — все это сильно раздражало меня. Но я невозмутимо продолжал расспрашивать Ольгу:

Назад Дальше