Облава - Хомченко Василий Фёдорович 12 стр.


Максим тогда ничегусеньки не заподозрил в тёткином насмешливом замечании, как не понял и того, что привело Милу в смущение…

Дождя бог послал, он собрался под вечер, накрыл землю серебряной сеткой, сгустился в ливень. Они вчетвером сидели на открытой веранде, раскладывали пасьянс, слушали, как шуршит дождь по крыше, по деревьям, барабанит по коробке, брошенной в траву рядом с верандой.

Тихо, в грустноватой истоме прошёл тот вечер. Первой захотела спать Мила. Попрощалась с молодыми людьми за руку, с тёткой поцеловалась и ушла в свою комнату. Не засиживались и Максим с Лариком. Максим, не раздеваясь, прилёг на свою кровать, утопил голову в подушки и думал, как и каждый вечер до этого, про Милу. Стороной шла гроза. Отблески молний дрожали в окне, на стене, у которой он лежал, гром гремел где-то в отдалении. Дождь усилился, потёками сбегал по стёклам. Спать совсем не хотелось.

Гроза утихла к полночи, и дождь угомонился. Максим встал, раскрыл окно. Дохнуло свежестью, парной землёй и чистым после грозы воздухом. Он жадно, на всю грудь, хлебнул этого воздуха, заряжаясь бодростью и той мятежно волнующей радостью, которая способна охватить в бессонную ночь только влюблённого юнца. Где-то он читал, что все влюблённые — безумцы. «Безумец и я, безумец», — легко согласился он и, как бы в подтверждение этому, вскочил на подоконник, ухватился за сук липы. Капли дождя осыпали его. Полез вверх по дереву, мокрый насквозь. Чего лез, и сам не знал, разве что от избытка сил. Ближе к вершине замер, затаился. Смотрел вниз на тёмное окно, за которым спала Мила. Представлял её в постели, — конечно же, спит, разбросав руки, с обворожительной, такой знакомой улыбкой на устах. «Мила! — окликнул он тихо, только чтобы услышать собственный голос. — Мила, я люблю тебя».

И насторожился: внизу послышались чьи-то шаги. Шёл Ларик в белой исподней рубашке. Возле Милиного окна остановился, стукнул пальцем в стекло, и в тот же миг — ждала, значит! — окно распахнулось, показалась Мила, что-то произнесла шёпотом. Ларик легко, по-кавалерийски, вскочил на подоконник и исчез в комнате. Окно осталось открытым, и Максим слышал все, о чем они говорили. Влюблённым в такие хмельные от счастья минуты кажется, что они шепчутся. «Ларичек, милый, родной. Судьба моя… Бог мой… Что же теперь будет?» — «Приеду в полк — подам рапорт: прошу, мол, дозволения жениться». Они оба перевесились через подоконник. Максим видел их сверху. Смуглые руки Милы, как две змеи, обвили Ларика за шею и контрастно выделялись на его белой рубашке. «Все будет хорошо, все хорошо», — сказал Ларик, и они растаяли в темноте. Окно закрылось.

В том отчаянье, которое охватило Максима, он мог прыгнуть с дерева и разбиться. Поначалу и было такое желание — броситься головой вниз, ибо после того, что он увидел и услышал, жизнь его, казалось, утратила всякий смысл. Не помнил, как он спустился с липы. Шёл потом, как сомнамбула, через сад, отрясая с мокрой травы росу, бродил, пока ночь не протянула руку дню — пока не начало светать.

Утром не вышел к завтраку, сказал, что плохо себя чувствует. Ему поверили — так он был бледен и изнурён. Утром собрался и попросил, чтобы его отвезли на станцию. Уехал, чтобы никогда больше не возвращаться, кляня и тётку, и Ларика с Милой. Догадался, что эта тайная ночная встреча у Милы была не первая и что тётка об этом знала.

Мила с Лариком проводили Максима до большака. Протянули на прощание руки, а он своей не подал. Сдерживаясь, чтобы не заплакать, дрожащими губами только и выговорил: «Змея… Как ты могла?» Милины брови взлетели вверх, она все поняла. «Помилуй тебя бог», — сказала, крутнулась, разметнув юбку куполом, и пошла обратно по дороге. Ларик помедлил, сказал: «Не будь дураком, Максим. Я на ней женюсь. А твоя любовь ещё впереди».

Горькая память осталась от того первого увлечения. Со временем все перегорело, легло на дне души горсткой холодного пепла. Да вот не забылось.

А другой любви не было.

Судьба распорядилась так, что им — троим — довелось столкнуться ещё раз.

Прошли годы, мировая война, две революции — февральская и Октябрьская. Максим Сорокин окончил университет, стал историком, работал в наркомате просвещения. В начале восемнадцатого года вступил в партию большевиков.

Было не до женитьбы — то учёба, то работа, партийные поручения. Но, пожалуй, главным, что стояло на пути, оставалось то первое, почти детское чувство. Оно опустошило душу, и долгие годы он подумать не мог о другой женщине, да как-то и робел думать.

Жил Сорокин в доме, который прежде был их собственным, — двухэтажном особнячке на Поварской, занимал одну комнату — остальные были реквизированы и отданы чужим людям. В основном это были одесситы, после революции почему-то скопом хлынувшие в Москву.

Сорокин, как ни зарекался никогда не думать ни о Миле, ни тем более о Ларике, все же невольно интересовался их судьбой. Они в самом деле поженились. Ларик — Илларион храбро воевал, дважды был ранен, лечился в Москве в звании штаб-ротмистра. Все было хорошо у них с Милой, уже матери двоих детей. И казалось бы, за давностию лет взрослому Максиму пора было забыть ту детскую обиду, а он не забывал, хотя и понимал с высоты теперешних своих опыта и возраста, что обижаться смешно и нелепо.

Холодной осенью восемнадцатого года поздно вечером к Сорокину постучались. Он думал, что это кто-нибудь из соседей, и, не спросив, кто там, отворил. Вошёл Илларион Шилин. Сорокин узнал его сразу, хотя шестнадцать лет отделяли их от той первой волжской встречи. Шилин был в офицерском кавалерийском мундире, в фуражке, но без погон и кокарды. Он прошёл в комнату, сел на диван, служивший Сорокину и кроватью, и креслом.

— Прошу, — похлопал Шилин по дивану, уверенным жестом старшего приглашая сесть и Максима.

Максим сел, озадаченный и неожиданностью встречи, и бесцеремонностью гостя.

— Штаб-ротмистр Илларион Шилин, — назвал себя гость. — Ларик. Узнали? Полный Георгиевский кавалер, чьи кровь и храбрость оказались России не нужными. Выходит, что мы не Отечество защищали, а… — Он не договорил, махнул рукой. — Теперь числюсь недорезанным буржуем и контрой… Это я о себе, а вы, слышал, служите у большевиков и сами большевик. Это правда?

Сорокин кивнул, все ещё в растерянности и в неведении, чему обязан приходом этого дальнего родича.

— Это все, что вам осталось от целого дома? — спросил Шилин, поводя вокруг себя рукой. — Одна эта комната?

— Мне хватает и одной.

— М-да… Несмотря даже на то, что вы служите в их министерстве… прошу прощения, в наркомате. Министры — это уже буржуазная категория.

Оба стеснённо молчали, избегая смотреть друг другу в глаза. Максим догадывался, что Шилин не просто пришёл навестить знакомого и родича, какая-то иная, важная причина его привела.

— Эмилия сидит в чека, — сказал Шилин. — Какова её судьба — не знаю.

— В чека? — Максим отстранился, снял очки, лицом к лицу какое-то время всматривался в Шилина. Не верил, ибо не мог представить Милу преступницей. — Мила в чека? За что её взяли?

— Заложницей.

— Не понимаю. Что значит заложницей?

— Искали меня. И ищут. Не нашли — арестовали её.

— А вы… Почему вас ищут? — все так же в упор глядя на Шилина, спросил Максим. — За что?

— Есть за что. Я — не вы, служить в их наркомат не пойду. Я честный русский офицер и патриот. Я — русский, и этим сказано все. Большевизм и русский народ — враждующие стороны, они не примирятся. Их не породнишь.

— И что вы хотите? — Максим встал с дивана, подошёл к окну. Оттуда и продолжал разговор.

— Хочу, чтобы вы сходили на Лубянку и узнали о судьбе Милы. И чтобы, если она ещё жива, добились свидания с нею. Вот ради этого я и пришёл к вам.

Назад Дальше