Облава - Хомченко Василий Фёдорович 5 стр.


А человек — не бог, как бы высоко ни вознёсся он над другими. А если этот человек да Драконом кровавым окажется?

Вот так они весь вечер просидели за столом, говорили, спорили, и Сорокин поймал себя на том, что ему даже интересно вести этот диспут. Ипполит был поп эрудированный, с опытом. Видно, что много читал, — не зря столько книг собрано. Катерина хлопотала по хозяйству, Прося время от времени заходила в комнату послушать, о чем толкует гость, застывала в дверях, подперев косяк круглым широким плечом, вся внимание.

Перед тем как пойти спать, Ипполит спросил у Сорокина, показывая на его очки:

— Я свои разбил и теперь маюсь. Там у вас в Москве нельзя достать очки?

Сорокин обещал помочь, сделал пометку в своей записной книжке.

Когда расходились, Ипполит пожелал Сорокину:

— Сын мой, да поможет тебе бог в твоём деле. Доброе дело — сохранить и сберечь святые для Руси ценности.

3

Сорокину отвели комнату с окном в сад. Спал он всю ночь по-молодому крепко — как лёг, так будто и полетел куда-то в пропасть. Разбудил его зычный голос Проси:

— Кыш, чтоб вы передохли! Ишь ты, яблок захотели! Хворобу вам, а не яблок!

Сорокин выглянул в окно. Прося стояла под берёзой, росшей в углу сада, махала, задрав голову, хворостиной и кричала на двух ворон, сидевших на самой верхушке и нагло поглядывавших вниз: чего это баба криком исходит?

— Кыш, чтоб вас припадок хватил!

Вороны улетели, когда увидели Сорокина.

Он достал из-под матраса свои брюки в полоску — они хорошо разгладились, и утюга не нужно, — надел их, обулся и в нижней рубашке вышел во двор. Из колодца достал полную бадейку воды, умылся. Брился, стоя перед большим, в бронзовой раме зеркалом. Обнаружил, что похудел ещё больше, чем был в Москве: и щеки запали, и шея стала тоньше, кадык так и выпирает. «Как с креста сняли», — пожалел он себя. Глазницы, казалось, увеличились и сделались глубже. Они, две бледные впадины, прикрытые очками, резко контрастировали с загорелым, почти коричневым лицом. Побрившись, ещё раз ополоснул лицо той же холодной колодезной водой.

Вышла из сада Прося, сказала:

— Батюшка в церкви, требу правит. Велел накормить вас, если захотите. Будете есть?

— Не откажусь.

— Так идите сюда. — И захромала в дощатую будочку — летнюю кухню. Там подала на стол чугунок с отварной картошкой, достала из кадочки кусок сала. Долго прицеливалась, сколько отрезать, и наконец отделила от куска тоненькую пластинку, немногим потолще лезвия ножа.

— Вот, ешьте, — положила пластинку на голую столешницу, — оно сытное. А простокваши не хотите?

— Выпил бы.

— Так нету. Мы с батюшкой позавтракали простоквашей.

Сорокин ел, а Прося, сложив руки на высокой груди, смотрела на него с любопытством и уважением: ей нравилась непереборливость гостя.

— А Катерина где? — спросил Сорокин.

— Лечить пошла Анаховниного мальца. Кровавка у него… ну, эта, дызинтерия.

— Катерина замужем?

— А то как же. Да мужа-то, прапорщика, германцы на войне забили. Сынок у неё есть, Пронька. В Гомеле. Такой разумненький, столько стишков на память знает. Как станет рассказывать…

Позавтракав, Сорокин посидел в саду на лавочке. Решил сходить в церковь, когда там кончится служба.

Прося кормила кур, скликала их громко, визгливо, и куры сломя голову мчались из сада и с улицы на её клич.

Послышались звуки гармошки и бубна. Сорокин вышел на улицу посмотреть, что там за гуляние. Шла небольшая ватажка парней и подростков. Впереди гармонист и ещё один, с бубном. А девчат было всего две, что немало удивило Сорокина, и обе в красных «делегатских» косынках. У гармониста на кепке — красный бантик. Гармонист и тот, с бубном, распевали частушки. Все частушки были про попов и про церковь, видно, сочинялись самими же исполнителями.

Наша церковка высока,

Колоколец на боку.

Попов наших купить можно

За осьмушку табаку, —

тонким голоском начинал гармонист, а бубнач басовито завершал.

Выглянула из калитки Прося, трижды плюнула в сторону шествия:

— Тьфу, тьфу, тьфу, антихристы, чтоб у вас языки поотсохли, чтоб вас припадок хватил, касамольцы проклятые!

Сорокин и сам уже понял, что это были сельские комсомольцы. Стало интересно понаблюдать за ними, и он двинулся следом.

Мы попов и дьяков

Верёвочкой свяжем.

Вон катитесь из села, —

Вот что мы им скажем.

Звонили колокола, сзывая на заутреню. Было воскресенье, и люди уже прошли в церковь, деревня опустела, по улице двигалась только эта шумная молодая ватага, и считалось это, конечно, антирелигиозной демонстрацией.

Кресты и купола церкви ярко горели на солнце, слышалось слаженное пение церковного хора.

Комсомольская группа подошла к церкви, гармошка и бубён умолкли. Одна из девушек, Анюта, как позднее узнал Сорокин, секретарь комсомольской ячейки, присланная из уезда, вышла вперёд и, обращаясь к участникам шествия, начала речь:

— Товарищи комсомольцы деревни Захаричи. Пролетариат, взяв власть в свои мозолистые руки, проводит в жизнь свои порядки. Но у нас есть враг. Это — религия. Поповщина забивает головы людям всякими богами, пеклом, раем. Буржуев и панов мы разогнали, теперь очередь за попами. Уездный исполком постановил закрыть захаричскую церковь, из церковных колоколов и крестов наши пролетарии-рабочие отольют плуги и винтовки. Сейчас сюда придут уполномоченные исполкома, чтобы исполнить постановление. Вы, товарищи комсомольцы, проголосовали за то, чтобы закрыть церковь. И давайте ещё раз проголосуем. Кто за это, поднять руки, — и сама подняла первой.

Говорила Анюта громко, сколько хватало голоса, и конечно же, речь её была обращена не столько к комсомольцам, как к тем из верующих, кто стоял в это время у входа в церковь.

А служба в церкви шла. Сорокин ждал и её конца, и прихода уполномоченных. Хотел посмотреть, как будут закрывать церковь, с чего начнут. Если поступят, как он уже видел в других местах: повесят свои замки, чтобы потом, со временем выбросить церковное имущество, снять кресты, то он сможет все осмотреть и позаботиться, чтобы самое ценное не было уничтожено. Посмотрел и на кресты, подумал с сожалением, что без крестов нарушится целостность архитектурного облика церкви.

Гармонист снова заиграл, бубён забухал. Анюта принялась размахивать руками — дирижировала. Затянула какую-то песню. Сперва пела одна, потом её поддержало ещё несколько человек. Она очень старалась и больше, как видно, ради уполномоченных, которые вот-вот должны были подойти.

«Только бы не стали закрывать церковь во время службы», — забеспокоился Сорокин. Боялся взрыва возмущения. Волнение и тревога охватили его. Чуял, что мирно, гладко такое закрытие не обойдётся.

И на всем свете, на всем свете

Стяг наш алый зардеет огнём, —

в который уже раз начинала Анюта.

Анюта, как решил, приглядевшись, Сорокин, была и не из городских, и не из деревенских, росла где-то посерёдке — в местечке. Грамотенки у неё мало, но нахваталась верхов на разных митингах, сходках, должно быть, и песня эта оттуда. Курносая, с веснушками на лице, с сильными руками, привычная, конечно, к физическому труду, с блекло-серыми волосами, хвостики которых торчали из-под косынки, Анюта была из тех девчат, которых обычно парни обходят вниманием. Серенькая, неприметная девчонка-воробышек. А она, глупенькая, ещё и старалась, чтоб в ней было как можно меньше женственности, — подражала, возможно, какому-то своему начальнику.

Сорокин спросил у неё, что за песню они разучивают.

Анюта ответила охотно:

— Это товарищ Злотина сочинила.

Назад Дальше