Сказание о граде Ново-Китеже - Зуев-Ордынец Михаил Ефимович 10 стр.


Остафий взмахнул белой, холеной рукой и сказал лениво:

– На базар пришли груши-дули продавать? Сей минут выйдет на крыльцо, на мирских пленников поглядеть, дочь посадника. Невместно ей ваши непотребства слушать. Нишкните!

Потом, открыв дверь в хоромы, он сказал, улыбаясь томно:

– Жалуйте, Анфиса Ждановна!

На крыльцо, стыдливо потупившись, вышла стройная девушка.

Она не сразу подняла голову, и видны были только ее светлые волосы, убранные под сетку из пряденого золота.' А когда подняла лицо, Виктор удивился. При белокурых волосах брови у нее были, как в песне поется, что черный соболь, а глаза серые, искренние, добрые и глубокие, дна не видать. Но мало что-то радости в этих глазах, а была в них затаенная скорбь и надломленность. Маленький, тугой ее рот, казалось, не смог бы улыбнуться, столько в нем было грусти. Сарафан из красного китайского шелка с белыми цветами магнолии делал ее, тоненькую, нежную, чистую, похожей на цветок среди уродливых, угрюмых, обгорелых пней, среди грязных лохмотьев и неприкрытой нищеты, столпившейся на посадничьем дворе.

Косаговский смотрел на нее неотрывно и ошеломленно.

Пылающее солнце вспыхнуло у него в душе, и он закрыл глаза, ослепленный этим внутренним светом. Очнулся, услышав восхищенный шепот Птухи.

– Боже ж мой! Откуда такая взялась? Хоть двести лет живи, вторую такую не встретишь!

А посадские перешептывались радостно, благодарно, умиленно:

– Лебедь белая… Лебедь прохладная… Анфиса наша…

– Не девица, а чистое ликование…

Стрелецкий голова что-то говорил Анфисе, указывая на мирских, и она смотрела на них, прижав ладони к груди, округлив по-детски изумленно глаза. Взгляд ее остановился на Викторе, и теперь она смотрела только на него, а в глазах ее разгоралось тайное сияние. Она вдруг быстро закрылась рукавом сарафана и, спорхнув с крыльца, побежала к саду, где скрипели качели и слышались девичьи голоса и смех.

И Виктор смотрел ей вслед, пока алый сарафан не скрылся за садовым тыном.

Смотрел вслед алому сарафану влюбленно и самонадеянно и Остафий Сабур с высокого крыльца.

Смотрел и третий, спрятавшийся в толпе посадских.

Этого третьего заметил только поп Савва и крикнул, глумливо захохотав:

– Истомка-то, внучок мой, ишь как на посадникову дщерь смотрит. Как кот на дразнилку! Видит кот молоко, да у кота рыло коротко!

Виктор обернулся, но увидел только мальчишески узкую спину, белую рубаху и длинные льняные, курчавившиеся на концах волосы человека, поспешно уходившего с посадничьего двора.

Глава 3

СУДНОЕ ДЕЛО

А у судного дела сидели судьи добрые рыбы-господа: Осётр, большой боярин и воевода, Белуга и Белая рыбица, а дьяк был Сом с большим усом, а печать клал Рак своей задней клешней.

А ответчиком был Ерш маломочный, сын Щетинников.

«Повесть о Ерше Ершовиче»

1

– Людие! Грядет государь-посадник ново-китежский, отец и благодетель наш Ждан Густомысл! – снова закричал с крыльца стрелецкий голова.

Дверь хорбм распахнулась настежь. Послышалось натужливое сипенье, тяжелые охи и ругань вполголоса, Кто-то с трудом протискивался в дверь. А люди на дворе, услышав сипенье и ругань, разом перегнулись в поясе, закланялись, касаясь пальцами земли.

Посадник вылез наконец на крыльцо, тяжело отдуваясь. Был он неимоверно толст, пузат и мордат. На пузе подносом лежала широкая смолевая борода. Из ее зарослей, как мухомор из мха, торчал толстый красный нос. Под низким и узеньким лбом по-рачьи выпучились глаза.

– Ух ты! – сказал с веселым удивлением Птуха, глядя на посадника. – Все на свете видел, а такого не видел. Троллейбус! Где зад, где перед, – не разберешь.

А капитан пристально разглядывал одежду посадника, не роскошную соболью, крытую тяжелой церковной парчой шубу, и не горлатную его шапку пнём, высотой в аршин, а новенькие, огромного размера галоши, напяленные на слоновьи ноги Густомысла поверх толстых шерстяных носков, и на солдатскую нательную рубаху с японским госпитальным штемпелем на ней. Густомысл заметно гордился галошами, выставляя их напоказ, и рубахой, то и дело распахивая шубу и выпячивая пузо, чтобы все видели жирные красные иероглифы на ней.

Посадник добрел до скамьи, стоявшей под могучей лиственницей, и уселся, пыхтя и отдуваясь, прочно уперев руки в расставленные ноги. Дряхлый старик, судя по связке ключей на поясе – ключник, сложил к его ногам охапку тонких кленовых досок. Затем подошли и встали по обе стороны посадника два парня из дворщины. Они держали на вытянутых руках два лубяных подноса. На одном лежал бинокль, на другом стоял дешевый жестяной будильник. Капитан, Косаговский и мичман понимающе переглянулись: бинокль был полевой японский, а будильник – советский, какими завалены магазины сельпо.

Посадник засучил рукава, будто собрался драться на кулачки, охолил ладонью бороду и, взяв с подноса бинокль, начал рассматривать посадских.

– Он что, ненормальный? – пожал плечами и развел руки Птуха. – Люди в трех шагах стоят, а он на них в бинокль пялится.

– Невместно владыке посаднику простым зраком на смердов глядеть, очи свои поганить, – сердито шепнул ему поп Савва.

Густомысл опустил бинокль, рыгнул, перекрестил рот и сказал:

– Начнем со Христом. Кто у нас сёдни? Из толпы вылетел Савва, упал на колени перед посадником и припал головой к земле. Волосы его, заплетенные в косичку, задрались собачьим хвостиком. По толпе прошел смешок.

– Вселюбезнейшему и паче живота телесного дражайшему владыке до матери сырой земли поклон! – затараторил молитвенно поп. – О твоем здравии слышать желаю, цвете прекрасный, пресветлое наше солнышко!

– Напился собачий сын и на богородицу плюнул. Дран за то кнутом, – сказал Остафий, сидевший на перилах крыльца. Он то и дело поглядывал на сад, где скрипели качели.

– То ли ты поп и летописатель наш ново-китежскии, то ли затычка кабацкая? Отыдь, пес смердящий! – пнул посадник попа галошей. – Я подумаю, какое на тебя наказание положить.

Савва на коленях попятился в толпу. Посадник снова поднес бинокль к глазам, повел им по двору, и, когда опустил, рачьи глаза его повеселели. Он увидел «подношения».

– Жирен, ох жирен кабан! Окорока добрые будут! Ты, косолапый, кабана приволок? – посмотрел посадник на Пуда Волкореза.

Тот молча поклонился, касаясь пальцами земли.

– На кабане думаешь отъехать? Я вот зачем тебя позвал. Ты староста лесомык, ты и слушай мое слово и узелок себе на бороде завяжи. Довольно вам в лесу прохлаждаться. Идите на Ободранный Ложок белое железо копать. На кой мне ваша мягкая рухлядь!

– И такая рухлядь не нужна? – Волкорез выдернул из-за пазухи шкурку и смял ее в горсти. – Мягонькая, в горсть зажмешь – и не видно. Осенний, по снегу еще не катался. Для тебя берёг. Глянь, темный да глянцевитый! А мерный какой! Вот зверина! Медведь, а не соболь, – соблазнял посадника охотник.

Посадник заколебался:

– Эту давай. На шапку мне пойдет. Волкорез положил шкурку к ногам посадника и облегченно вздохнул.

– Тебя ослобождаю от белого железа, а лесомык своих завтра гони на Ободранный Ложок.

– Господине, пожди мало, – с мольбой протянул Волкорез руки к посаднику. – Заслужим тебе, владыка!

– Я вас, дармоядцев, живо окорочу! Суровец всех вас на голову короче сделает! – заревел посадник, пуча глаза.

Волкорез опустил голову, ответил покорно:

– Твой топор, моя голова, господине.

– Медведей валишь, а здесь как заяц дрожишь! – упрекнул охотника Будимир, когда тот смешался с толпой.

– На всякого зверя своя сноровка есть, – поиграл густыми бровями Волкорез. – И к медведю не суйся, когда он лапами грабастает. Береги рогатину и жди!

Будимир понимающе усмехнулся.

Посадник снова поднял к глазам бинокль и крикнул сердито:

– Чей черед, выходи!

К нему робко, виновато приблизился пахотный мужик с реденькой, выщипанной'бородой, тот, что говорил:

«Нам бы вёдро во благовремении, а до остального нам дела нет». Щеки его запали, глаза словно сажей обведены. Он и дышал виновато, а наведенный на него бинокль пугал так, что он отворачивался и пытался закрыть лицо рукой.

– Некрас я, государь, прозвище Лапша. Староста рахотных людей с Новых Пеньков, Писав, Высокой Гривы, починков и лесных дворов.

Посадник нагнулся к лежавшим у его ног доскам, покопался, взял одну и долго разглядывал.

– Чти вот долговую доску, что на вас, пашенных, записано.

– Неграмотный я, кормилец.

– Недоимка на вас по белому железу столь большая, что быть вам вскорости на толчке, на плахе.

– Умилостивись, господине. Белое железо копай, со» хой руки оттягивай, а все без хлебушка сидим. Ребятенков чем кормить? У меня их семеро за стол садится.

Лапша замолчал, тоскливо глядя на посадника.

– Годи мне, шалун! – удушливо просипел посадник. – Подь сюды! Ближе, ближе!

И, привстав, с крепким размахом, блеснув перстнями, въевшимися в жирные пальцы, Густомысл крепко ткнул Некраса в лицо. Мужик шатнулся и тихо заплакал, не решаясь поднять руку к лицу, залитому кровью и слезами. А посадник, колыхая брюхом, захлебнулся смехом.

– В рёвы ударился! Истинно Лапша. Стрельцы, волоките его в Пытошну башню. Суровец с ним задушевно побеседует.

Лапше скрутили руки и уволокли.

– Ух, босяк! – выдохнул трудно Птуха. – Сотворил такого боженька и сам заплакал!

Сережа повел вокруг тоскливыми глазами.

– Нехорошо тут! – горячо, вздрагивающим голосом сказал он.

– Тише, Сережа, – остановил его брат. У Виктора было страдающее лицо.

Посадник отсмеялся и снова посуровел.

– Кто сей дерзко стоит? – посмотрел он в бинокль на Будимира.

Кузнец сделал шаг вперед:

– Будимир Повала, господине, староста Кузнецкого посада. Бирюч опять выкликал нас на огульные работы. Посадник поднял новую доску, посмотрел, нахмурился.

– Давно ваш черед на белое железо идти. Аль не пойдете?

– Ну!

– То богова работа, кузнец.

– Все на бога да на бога, а на себя когда же? – не сдержал кузнец громыхающего голоса.

– Не больно аркайся! Язык свой к нёбу гвоздем прибей, а передо мной в страхе стой, червь дерзновенный!

– Говорю как умею, хлебна муха!

– А поди-ка ко мне, кузнец, – ласково позвал посадник. – Ближе!

– Нет, Густомысл, меня не ударишь! – отяжелевшим, железным голосом прогромыхал Будимир. – Мужика пахотного ты совсем забил, а кузнеца не тронь. Мы люди огненные да железные!

– Вот дает! – тихо восхищенно ахнул мичман.

Посадник долго, в раздумье сгребал руками в ком тучную бородищу, косясь на тяжелые кузнечные клещи Будимира.

– Огненные и железные, говоришь? – недобро сказал посадник. – Железо да огонь и у меня найдутся. Подумай об этом, кузнец!

2

И снова закричал на крыльце Остафий Сабур, но теперь торжественно и молитвенно, с церковным распевом:

– Возвеселитесь душой, возликуйте сердцем, спасены души! Грядет к нам златое правило веры Христовой, церкви бодрое око, уста немолчные сладковещательные, преподобномудрая наставница и владычица ново-китежская, ее боголюбие старица Нимфодора!

– Вот это званье-величанье! Кошмар! – насмешливо восхитился мичман. – Как наш боцман говорил: и навхрест и навпоперек, вперехлест и через клюз обратно!

– Ох! – вздохнул отчаянно капитан и сказал тихо Птухе: – Вы хоть помолчите, мичман. Не дразните собак.

Старица не вышла на крыльцо – ее выволокли два дворовых парня в большом кресле, обитом красным бархатом, с крестом из золотых галунов на спинке. А в кресле скрючилось что-то маленькое, высохшее, горбатенькое. Черная монашеская мантия висела на острых плечах старицы, как на вешалке, а под монашеской шапочкой мертвенно белело крошечное личико. В потухших глазах – отречение от всего земного, провалившийся беззубый рот обтянули тонкие черные губы, беспрестанно двигавшиеся, будто пережевывая что-то.

«Трухлява владычица ново-китежская, – подумал капитан. – Недолго ей жить».

За спинкой кресла встали две монашенки, с ликами постными, но раскормленными, с глазами смиренными, но с хмельнинкой. Одна раскрыла над головой старицы пестрый пляжный зонтик, другая начала смахивать Нимфодору кружевным веером, хотя на улице было не жарко. Капитан, летчик и мичман снова довольно переглянулись: прав Будимир, есть у Ново-Китежа сообщение с миром.

Будто порыв сильного ветра пролетел по посадничьему двору. Ратных удивленно обернулся. Все, кто был на дворе, – все упали на колени, уткнув носы в землю. Видны были только спины – сермяжные, дерюжные, холщовые в заплатах.

– Надо же! – громко удивился Сережа.

Старица чуть махнула рукой и сказала неласково:

– Встаньте, спасены души. Благословение мое на вас, Голос у нее был беззубо-шепелявый, но сильный, с басовитыми нотками. Люди поднялись с колен. Старица

повернулась к посаднику.

– Зачем девку свою, Анфису, выпустил на люди?

– Выскочила мирских поглядеть, твое боголюбие! – поклонился Густомысл.

– Забыл, какой удел ей готовим? Под замком ее держи. Окромя церкви – никуда! И еще скажу тебе, посадник. Сидела я у окна, слушала твой суд и твою ряду. Потаковник ты, с людьми слаб! Шею им нещадно гни, а какая не гнется, по той топором! Парой лаптей меньше – не велик убыток.

По толпе прошел задавленный ропот. Старица подняла проклинающе руку и рыкнула неожиданно густым басом:

– Нишкните, задави вас лихоманка! Во грехах, как овцы в репьях, живете! Знаю, на какую сторону отвалиться мечтание имеете! В мир вас тянет, к сатанинскому престолу царя московского! Вырублю и выжгу наш город, а народ в скверну мирскую не пущу!

– Крепко на пушку берет! – покрутил головой Птуха и спросил стоявшего рядом посадского: – А может, она у вас сильно психическая?

Посадский не успел ответить. Озорной голос крикнул из толпы:

– В лапоть звонишь, твое боголюбие! Мир проклинаешь, а сама в соблазнах мирских погрязла. Шило в мешке не утаишь! Народу ведомы все тайности ваших хором. Сама ты сладкие заедки мирские жуешь,, винцо мирское сладенькое тянешь и мирское табачное зелье нюхаешь. Неладно у тебя получается!

– Кто богохулит? Выходи! Ай боишься? – заревел посадник.

– А когда я тебя боялся? Вот я!

Из толпы вышел человек невысокий и неширокий, а весь словно сплетенный из тугих мускулов. Таких в народе дбужильными называют. На голове его переплелись кольца черных кудрей, и борода вскипела мелкими кудряшками. Лицо дерзкое, человека на все способного, в багровых, гноящихся ожогах. А в глазах отвага затаенных мыслей.

– Опять ты, Алекса Кудреванко? – опешил посадник. – Давно тебя повесить собираюсь, да все забываю.

– А я напомню. На! Вешай!

Кудреванко стоял в распоясанной рубахе, вызывающе уперши руки в бока. Капитан подался головой к Будимиру, спросил тихо:

– Кто это? Откуда?

– Солевар. Дырник ярый, народ в мир зовет и бунт всенародный кипятит! Тысячу, чай, плетей на спине носит.

– Снова кнута захотел? Прикажу стегать, пока свеча горит! – заорал Густомысл, пуча глаза.

– Красных девушек стращай. Об меня без числа палок измочалено!

– Рцы дале, спасена душа, – донесся спокойный голос старицы. – Чай, на работу свою солеварную жалиться будешь?

– Буду! Варим мы соль, а носим боль. Гдяди! – выставил.Алекса обожженное лицо. – А мало людей в црены[14] падает, заживо варится? Солонину из людей делаете?

Старица слушала солевара, откинувшись на спинку кресла и закрыв глаза. Не открывая глаз, словно сквозь дремоту ответила:

– Соль дорога, а твоя шкура дешевая.

– Не о своей шкуре говорить пришел, о всем народе посадском. Соль денно и нощно варим, а где она? Посадским только за белое железо даете? Озмеели вы от злобы, детинские, опузырели от богачества!

Назад Дальше