Андреевский флаг (фрагменты) - Воронов-Оренбургский Андрей Леонардович 13 стр.


Григорий потер лоб, словно что-то вспоминая, и, глядя сверху вниз Марии в лицо, вдруг улыбнулся простой улыбкой, расщепляя углы глаз на множество тонких морщинок:

– Да, государь наш высок [37] , на зависть многим. Облик его поражает. Я ему буду, как ты мне – по плечо.

– И правда, что он силен, как Ахиллес [38] ?

– И это правда, государь Петр Алексеевич разгибает руками подкову и цепь рвет, ровно та из голой пеньки [39] .

– И ты сие видел? – Мария округлила глаза.

– Я – нет. А вот саксонский курфюрст Август Второй, оного ляхи избрали своим королем, – видел. Он, говорят, тоже силы неимоверной... коня на плечах поднять может!

– А Карл, шведский король?

– Тот очень молод [40] , жидковат он будет против государя Петра Алексеевича, зато духом силен, как дьявол... Недаром вся Европа от него дрожит! Ан нашего государя чужой славой не запугаешь. Он сам кого хошь в полынью окунет и на печь посадит. Государь человек замечательный. Редкий, необычайный. Манеры его отнюдь не царские: походка стремительна, движения резки, глас громовой. В делах терпеть не может медлительности; не выносит пышных и долгих царских приемов и выездов. Ход его жизни скор, как и мысль. Того же он строго требует и от других.

– А что ценит в людях? – Интерес Машеньки, казалось, лишь нарастал.

Григорий изломил бровь, с удивлением посмотрел на невесту, словно сказал: «Тебе и впрямь интересно? Не шутишь?» Однако на поверку с охотой продолжил:

– В людях государь перво-наперво ценит ум и деловые качества. Я и сам глазам поверить не мог, ан потом свыкся. Среди его приближенных изрядно людей простых, не знатных родом, но вельми талантливых. Взять хоть Меншикова – сын дворового конюха, а гляди-ка, куда выбился! Да мне не в зазор. – Григорий раскурил шкиперскую трубку и, столкнувшись с Марией взглядом, порозовел в скулах; губы его тронула сокрытая до поры усмешка. Затянувшись, он вместе с табачным дымом выдал: – Первостепенно дело. Согласен я с государем. Он ведь и сам работал с простыми мастеровыми на верфях, сиживал за одним столом с купцами и матросами, едал из одного котла с солдатами, бывал на свадьбах простых горожан... и надо сказать: нос не воротил, губ не кривил, лишь бы толк был от сих знакомств. Я слышал как-то от одного пруссака... тот так отзывался о русском царе: «Он сам вполне солдат и знает, что требуется от барабанщика, равно как и от генерала. Кроме того, он инженер, пушкарь... кораблестроитель, токарь, оружейный мастер, кузнец». И это не все, душа моя. – Григорий вновь погрузился в сизые клубы дыма, а когда отмахнул их перчаткой, весело подмигнул: – Наш Петр Алексеич четырнадцать ремесел знает! Трудолюбив, как черт, и любознателен. Его быстрый ум легко постигает все важное и хорошее во всех науках и искусствах, коим он останется предан до конца дней своих, так-то!

Помолчали. Лунев прокурил табак, выбил о низкий каблук ботфорта трубку. Ветер шуршал над их головами, переворачивая зеленые резные листья клена. На краткий миг пропало солнце, съеденное кудлатой сине-свинцовой тучей, и на графский парк, на дом, на жениха и невесту, на бело-желтые розетки и чашечки цветов опрокинулась, клубясь и уплывая, прохладная мышастая тень. Откуда-то из-за дальних берез налетел ветер; струящийся между рябой листвой, он затрепал у розовых щечек, на шее растрепанные локоны, завитки смуглого пуха.

– Гриша? – придушенно окликнула Мария, срывая сиреневый колокольчик.

– Что?

– А матушка моя говорит... – Она заговорщицки понизила голос, дрогнула ноздрями. – Наш государь... черту служит. Они с сестрами называют его злодеем и мужем кровавым...

– Мария! – Его запальчивый голос обжег слух. Встретились глазами. Григорий потемнел взором. – Ты матушку свою, Евдокию Васильевну...

остереги от сих заявлений! Как бы в полымя опалы... через свой язык не попасть! Царь весел и добр, да скор на расправу. За такие речи дорога одна – в Сибирь...

...Оба подавили поднявшееся в них тяжелое и смутное чувство тревоги, пошли молча, но вскоре Мария замедлила шаги. Она не оглядывалась по сторонам, но чувствовала угрюмую враждебность такого знакомого и родного с детства старого парка.

На повороте Григорий снова обеспокоенно посмотрел ей в глаза. Машенька хотела что-то сказать, но на ресницах внезапно нависли росинки слез; жалко дрогнули губы.

Она, судорожно сглотнув, шепнула:

– Боюсь.

– Чего? – Он живо глянул по сторонам. По молчаливому, ветвистому парку разливался гречишным медом теплый вечер; от медных стволов, освещенных закатным солнцем, – тяжелые длинные тени. В прогретых травах мирный стрекот и гуд неутомимых кузнечиков и полосатых пчел. – Душа моя, Бог с тобой. Пригрезилось что?

Щеки Машеньки побледнели, губы стали багряными, как кровь, зрачки незаметно расширились, затемнив глаза, и она едва слышно прошептала:

– Война... Мне страшно... За тебя боюсь, за наше счастье... А ты? Тебе не страшно?

Он потер ладонью переносье, развилку бровей, ответил с натянутой улыбкой:

– Живы будем – не помрем. Так уж мир устроен, не нам его менять, дорогая. Любовь и разлука во время войны – родные сестры. В лучшее надо верить, радость моя.

Лунев замолчал. Она, испуганная этим молчанием еще пуще, тайком посмотрела на его твердый профиль: прямой нос, упрямый подбородок, покрытые серой тенью глаза, в которых уже тлел далекий и чужой рассвет грядущего дня.

* * *

– Гриша! – Мария сорвала с себя маску сдержанности, чувства хлынули наружу бурлящим потоком: она целовала его лицо, прижимала к себе, точно боялась потерять, словно хотела навек вобрать в память любимые черты; в сбивчатые паузы заполошно шептала нежные, пропитанные тревогой и страхом слова, и дрожь ее ощущали его руки.

– Господи, прости дуру!.. Но у меня... у меня... дурное предчувствие... Не уезжай! Слышишь?! Оставайся у нас. Подай прошение об отставке... Батюшка премного поможет. Он устроит... он пособит! Гришенька, родненький! Умоляю, не оставляй меня! Отчего молчишь? Пророни хоть слово!

Лунев сдвинул брови, пытливо всмотрелся в бледное мокрое лицо.

– Вздор! Бабий вздор! Глупая, успокойся! – жестко и прямо обрубил он; рука твердо легла на золоченый эфес шпаги. – Ты сама послушай себя... О чем глаголешь? К чему призываешь? Кого?! Нет, не годится! Что ж я – государев слуга, наукам военным обученный... долг свой и клятву верности должен забыть? И сие в годину, когда швед нам грозится смертью и гибелью? Дудки, Марья Ивановна! Краше пулю в лоб. Честь одна, как и жизнь. Худо, худо вы изучали «Всеобщую историю» Пуфендорфа [41] , что батюшка вам исправил. Не страницы, видно, трудились читать. Картинками забавлялись больше. А как же Спарта? Благородный царь Леони [42] ? Как же триста его героев, коими мы так с тобой восхищались?! Ужли я только в книгах о чести и долге должен читать, сидя под твоей юбкой?

– Гриша-а!

– Не терзай ты меня боле! Даже не думай! Слезы из меня не выжмешь, а зерцало любви нашей можешь разбить.

...Они присели под разлапистым дубом; у ног их шелестела, шепталась зеленая трава. Мария закрыла лицо ладонями. Суровая отповедь обожгла душу. Крепким, рассчитанным ударом упала обида.

Кусая с досады ус, Григорий сбоку поглядел на любимую; она сидела, не изменив положения, только убрала ладони от раскрасневшихся глаз. В тонких пальцах качался сорванный колокольчик.

– Прости... Не хотел я. – Он не решился тронуть ее плечо. Его расстроенный взгляд предательски цеплялся за стиснутую корсетом полуобнаженную грудь, скользил вверх по шее...

Назад Дальше