Имя его было достаточно широко известно среди бесцеремонных представителей парижских низов.
Папаша Буавен, конечно, не был ни историком, ни археологом, но гордился не меньше своей старой башней, бывшей когда-то частью фортификационных сооружений дворца, чем некогда владельцы не существующего сегодня великолепного здания.
Он с гордостью показывал всем следы от бургундских ядер, оставшихся в стене башни. Правда, при этом он точно не знал, в каком веке произошел этот обстрел.
Но зато он совершенно точно знал, что Буало-Депрео родился в соседнем доме, в доме каноника. «Буало – Буавен, почти что в рифму» – любил повторять трактирщик.
Он также знал, что детство Вольтера прошло рядом от его дома, в здании, где теперь располагалась контора типографии. Как много поэтических судеб было связано с этой крохотной улицей, насчитывающей меньше 15 туазов в длину!
Он также прекрасно знал, что в его башне когда-то жили королевский судья по уголовным делам Тардье с женой, два скупца, высмеянные Буало: что они были здесь убиты и что головы несчастных были подвешены к оконной раме на втором этаже. И до сих пор башню часто называли башней Тардье или башней Преступления.
Но Буавен недолюбливал таких людей, как Тардье, королевский судья по уголовным делам, за то, что они не дают спокойно жить добродушным весельчакам.
Но кроме дома каноника, дяди Буало, и особняка, в котором вырос Вольтер, было еще кое-что, чем гордился Буавен: арка Жана Гужона [2] и, конечно, церковь Сент-Шапель. И все здесь, рядом. Трактирщик считал, что такое архитектурно-историческое соседство придавало больше респектабельности его заведению. Он всегда охотно пояснял, что названия Иерусалимской улицы и улицы Назарет пришли до нас от паломников, которые перед отправлением на Святую Землю или после возвращения оттуда имели обыкновение собираться у часовни Сен-Луи, и добавлял:
– Они умирали от жажды, эти бездельники, после своих странствий по безводной пустыне. Сколько же им нужно было подавать, чтоб утолить их жажду. Моя харчевня берет начало от крестовых походов.
К зданиям же, принадлежавшим сыскной полиции, он не испытывал ни малейшего уважения, считая их инородцами, выскочками, появившимися здесь примерно в 1610 году.
В доме Буавена находилось еще и кабаре. Оно располагалось на втором этаже башни. Посетителей всегда хоть отбавляй, и как вы сами можете догадаться, им был совершенно чужд дворцовый этикет. Мужчины с рыцарскими манерами, не признающие физического труда, да и вообще, никаких других занятий, кроме охраны местных красоток, составляли его основную клиентуру и, признаться, не пользовались уважением в обществе.
Кроме них, были и жандармы, надзиратели, мелкие канцелярские служащие, пожарники, домушники, потерявшие всякое доверие в других трактирах острова Ситэ.
Башня была основной, наиболее любимой частью заведения папаши Буавена.
Поверьте, я без всякой охоты затрагиваю эту тему. И окажись целомудренная Венера в крохотных комнатушках главной башни, она бы спустила вуаль до колен.
И все же туда частенько заглядывали кухарки торговцев рыболовной снастью, чтобы по чести и совести скоротать время с какими-нибудь жандармами.
Несмотря на малые размеры, каждая клетушка вмещала две пары. А папаша Буавен, остряк, еще подтрунивал: «И восемь человек войдет, если потесниться, не развалится!»
На третьем этаже кабинетов не было, здесь, на самом верху, сдавались три меблированные комнаты: комната Поля Лабра, комната Терезы Сула и под самым коньком крыши башни Тардье комната, на двери которой желтым мелом было написано:«Готрон».
Следует тут же заметить, что в 1834 году дом под № 5, примыкающий к харчевне Буавена, был снят под службу безопасности сыскной полиции.
Она тогда восстанавливалась после снятия небезызвестного Видока.
Поль Лабр обратил свой мечтательный взгляд на Сену, которая виднелась в просвете между домами. Его лицо на фоне темного окна, подсвеченное косыми бликами уходящего солнца, походило на медальон с изображением Давида. Это было благородное лицо, полное гордости и одиночества. В глазах месье Поля угадывалась поверженная храбрость и ушедшая жизнерадостность.
Вероятно, когда-то он жил очень счастливо, но сейчас на его лице было одно лишь страдание.
Он был бледен. Короткие вьющиеся волосы обрамляли его большой благородный лоб. В очертании его губ угадывались былая стойкость, упорство и нежность, подавленные большим несчастьем.
И если бы кто-нибудь увидел его в серой шерстяной блузе у окна жалкой бедняцкой комнатенки, то решил бы, что Поль – не в своей комнате и не в своей одежде.
Стена сада, шедшая вдоль набережной, образовывала прямой угол с двором дворца Арле. Она граничила с задними стенами нескольких домов. Почти все они сохранились до наших дней, кроме первого, самого большого, который во времена нашей истории закрывал все остальные здания.
В этом большом доме было всего три этажа, но два последних – очень высокие с мансардой под остроконечной крышей. В нем, должно быть, жили знатные люди.
На каждом этаже со стороны сада виднелись большие балконные окна.
В тот день окно на втором этаже было плотно закрыто жалюзи, а на третьем – чуть приоткрыто.
Красный шарф, привязанный к пруту балконной решетки, развевался на ветру.
Взгляд Поля Лабра упал на закрытое окно, и на губах его мелькнула печальная улыбка.
– Изоль! – прошептал он. – Всего лишь одно имя! Я увидел ее издали и сразу же был очарован. Она останется в моем сердце, пока оно бьется!
Он поднял руку к губам, как будто хотел послать воздушный поцелуй.
Но рука тут же опустилась. Он заметил красный шарф, развевающийся, как флаг, на балконе третьего этажа.
Слабое любопытство промелькнуло в его взоре.
– Вот уже третий раз, как я вижу этот шарф. Может быть, это сигнал? – прошептал он в недоумении.
Взгляд его оживился, но всего лишь на какое-то мгновение, и Поль Лабр сказал:
– Теперь мне все равно!
III
МАНСАРДА
Поль Лабр тяжело вздохнул, и его взгляд последний раз упал на закрытое жалюзи. Там, за этим окном, была его мечта. Он прикрыл ставни, и в его мансарде воцарилась ночь. Поль зажег на комоде лампу и сел за секретер. Нет, он не был поэтом, он не писал стихи. Лежавший перед ним лист бумаги был весь исписан ровным убористым почерком.
– Изоль! – повторил он, завороженный мелодичным звучанием этого имени. – Счастливая, с восхитительной улыбкой! Заметила ли она, как я останавливался, когда она шла мимо? Она должна быть доброй, доброй, как ангел, я уверен в этом. Если бы нам удалось сохранить хотя бы те крохи состояния, которое нажил отец, я смог бы подойти к ней. Если бы я был бедняком, она бы подала мне милостыню… Все, что ни делается, к лучшему. Если бы только моя рука коснулась ее руки, у меня бы не хватило смелости умереть!
С нижних этажей доносилось фальшивое пение с преобладанием эльзасского и марсельского акцентов: Пели хором. В кабинетах уже ужинали. Кто-то то и дело выкрикивал крепкие овернские выражения, сдобренные резким «эр». Затем три раза постучали в правую от входа в комнату Поля перегородку и приятный женский голос громко крикнул:
– Месье Поль, прошу вас, суп уже подан! Ваша порция на тихом огне. Месье Бадуа пришел.
В этот момент Поль Лабр макал как раз свое перо в чернила.
– Я сыт, добрейшая мадам Сула, – ответил он. – Ужинайте без меня.
– Нет, так не пойдет! – серьезно заметил месье Бадуа. – Я начинаю беспокоиться за нашего херувима. Держу пари, он заболел.