Те, что не были дурнушками, утверждали, что в ней нет ничего особенного; дамы же по-настоящему красивые и дамы откровенно непривлекательные оказались, хотя и по мотивам прямо противоположным, в одном лагере, заявляя, что она – сама прелесть. Никто не остался равнодушным, а для истинного успеха разница во мнениях просто необходима. Дом процветал. Сам же Андре Мэйнотт, который был так же молод, как и его жена, горд и смел, умен, полон сил, горяч, очень влюблен, нисколько не страдал от того, что успех жены преступал определенные границы. Да он и в самом деле не имел оснований жаловаться на жизнь: Жюли, нежная и умная, сделала его счастливейшим из мужчин. Дельцы же, студенты и офицеры – все эти любители легких побед – любовались ею и, вопреки ожиданиям, не выказывали особой предприимчивости.
К сказанному, впрочем, следует добавить, что комиссар полиции господин Шварц жил на втором этаже того дома, где супруги Мэйнотт занимали первый этаж. А такое соседство помогает укреплять добродетель.
Боюсь, что читатель может подумать, будто самой значительной достопримечательностью Кана – большей, чем сейф господина Банселля – была изысканная красота Жюли Мэйнотт. Но вы заблуждаетесь. Соперничать со знаменитым ларцом банкира может только материальный предмет, и о Мэйноттах мы говорим потому, что сей предмет красовался в витрине их лавки. Им была, выражаясь точным языком, латная боевая рукавица из Милана, состоявшая из перчатки, кистевого набора сочлененных пластин и защитного рукава, или стального чехла, предназначенного для того, чтобы охватывать руку до локтя. Все изделие, инкрустированное сверкающим золотом и серебром, усыпанное рубинами и украшенное затейливой чеканкой в духе оружейных мастеров средневековья, своим великолепием и искусной работой привлекало внимание как дилетантов, так и знатоков.
Весь Кан уже ознакомился с боевой рукавицей, обнаруженной Мэйноттом в куче железного хлама. Отреставрированная его умелыми руками, всю последнюю неделю она красовалась в витрине магазина. Мнение было одно: нет в городе достаточно богатого любителя, чтобы осилить стоимость такого изделия, редкого как по технике исполнения, так и по ценности металлов и изящных камней, преумножавших его красоту. Назывались сумасшедшие цены, а наиболее сведущие утверждали, что Андре Мэйнотт отправится в Париж, чтобы продать свою боевую рукавицу самому королю – почетному директору Лувра.
Это было незадолго до того момента, как Ж.-Б. Шварц повстречал несравненного господина Лекока на набережной Орна. Пятьдесят пар очков, принадлежавших коммерсантам, студентам и офицерам, были направлены в сторону витрины Мэйнотта, где между топориком и кастетом, под гирляндами кружев Жюли сверкала золоченым узором знаменитая боевая рукавица. Пятьдесят пар очков прогуливались под липами площади Акаций и ловили очаровательный образ, скрывавшийся в глубине, за выставкой железа и шелковых кружев; супруга Мэйнотта стеснялась своей популярности и держалась со своим младенцем вдали от любопытных глаз.
Андре работал, напевая, за своим верстаком, приводя в порядок пистолеты и отвечая время от времени вежливым кивком головы на поклоны своих клиентов.
А большинство обладателей очков действительно стремилось поприветствовать Андре, что и отрадно отметить. Среди них были элегантные кавалеры, хотя их и портило досадное присутствие очков; были и розовые щеки, гибкие тонкие талии: короче, недостаток в привлекательных молодых людях ощущался в Кане не больше, чем в других городах, и эти милые юноши, все как один, были бы рады отдать содержимое своих карманов любому, кто мог хотя бы заподозрить их в нарушении спокойствия крепкой, как цитадель, семьи ремесленника.
Вот так!
Этажом выше комиссар полиции и его супруга, стоя на балконе, дышали свежим воздухом. Жена комиссара принадлежала к враждебной и взыскательной категории тех, кто не был дурнушками, и Жюли изрядно ее раздражала. Комиссар же, человек благоразумный, ограниченного ума и непреклонной честности, считал своих соседей обычными пройдохами, а их успех – возмутительным. К тому же дома его неустанно пилили за то, что некогда он сказал, будто у Жюли Мэйнотт большие глаза. Госпожа комиссарша поговаривала о переезде в другое место, и все из-за Жюли, но ей было жаль расставаться с видом на деревья перед домом.
Пары очков не столь уж часто обращались к ее балкону, но это не мешало ей говорить:
– Невыносимо, когда на тебя все время смотрят!
У комиссара тоже было скверное настроение.
В половине седьмого вечера к Мэйноттам постучался старый слуга; на нем был диковинный сюртук, призванный изображать ливрею. Комиссар с супругой в один голос сказали:
– Смотри-ка! У господина Банселля есть дело к Андре!
Слуга был из дома господина Банселля.
Прошло немного времени, и Андре с непокрытой головой и без сюртука вышел вместе со стариком из лавки.
Держу пари, что он приходил по поводу сейфа! – воскликнула госпожа Шварц. – Господин Банселль просто сошел с ума из-за него!
– Да-да, это очень опасно! – согласился комиссар.
А на площади состязались в остроумии обладатели очков:
– Господин Банселль забыл секрет замка!
– Сейф принял его за вора!
– И его рука уже в ловушке!
И так далее в том же духе.
Жюли тем временем оставалась одна, и среди обожателей возникло оживление, хотя в окне этажом выше виднелись комиссар и его жена. Не будь этого, можно себе представить, что бы тут творилось! Наши кавалеры фланировали перед витриной, выпятив грудь, напрягая мышцы и выгибая талию. И мы не ошибемся, предположив, что каждый из них, военный или штатский, лелеял тайную мечту о том, что госпожа Мэйнотт поглядывает на него из-за занавесок.
Внезапно госпожа комиссарша, которая до этого зевала со скуки, встрепенулась и спросила:
– На что это они смотрят?
Действительно, все пятьдесят воздыхателей, столпившись против входа в лавку, с чрезвычайным вниманием что-то разглядывали.
– Зеваки! – презрительно изрек комиссар, а его супруга, окончательно утратив интерес, отошла от окна.
А произошло вот что. Жюли распахнула ставни, и в комнату за лавкой через небольшое окошко проник луч солнца, освещая внутреннее убранство; поднялся театральный занавес, и все, что находилось в маленькой комнате – обстановка и люди, – вдруг ожило. Зрители увидели незатейливую мебель и супружеское ложе со стоящей рядом колыбелью ребенка. С другой стороны кровати горела печь; на деревянном столе посреди комнаты лежало творение Жюли: гирлянда шелковых кружев.
Жюли отворила окно, чтобы при свете дня причесать светловолосого ангела, чьи густые кудри весело золотились под лучами солнца. Она вовсе не предполагала, что на нее будут смотреть, так как привыкла к тому, что комната за лавкой скрывала ее от посторонних глаз и она могла бесхитростно наслаждаться счастьем материнства. Луч солнца с любовью осветил ее, обводя нежную линию профиля, лаская волосы, мастерски расцвечивая алмазными блестками улыбку глаз и придавая невыразимую прозрачность ее изящным розовым пальцам. Ребенок то целовал Жюли, то барахтался и мило выражал свое неудовольствие. Окно в глубине обрамляли ветви жасмина, среди которых висела клетка, и сидевшие в ней птицы оживленно спорили друг с другом. Из печи вылетали голубоватые искры, тая в лучах солнца.
Воздыхатели молча созерцали эту картину.
Когда, наконец, Жюли заметила, что за нею наблюдают, и закраснелась, они все же устыдились и отошли от лавки.