Гнев Диониса - Нагродская Евдокия Аполлоновна 22 стр.


Я любила весь мир, всех людей! В эту минуту мне хотелось пожертвовать жизнью, чтобы сделать всех счастливыми — мне казалось это долгом! Хоть этой ничтожной жертвой заплатить за мое огромное счастье! Старк снимает шляпу.

От его движения я опомнилась, смотрю на его склоненную голову и спрашиваю:

— Тебе жарко?

— Нет, я сделал это перед твоими чувствами, Тата.

На площадке у дуба Тассо темно, моя шляпа бросает густую тень на мое лицо, я не сделала ни одного движения…

А ты догадался, милый.

Хотела сегодня присесть за работу и только что расположилась, пришел Старк и утащил меня гулять, а потом к себе.

Я читала себе нотацию: что у меня ничего не сделано, что Люция Песка уедет скоро на гастроли куда-то в Англию, что я переплачиваю деньги натурщикам, но он приходит и говорит с упреком:

— Я жду тебя уже целый час, Тата.

— Посиди, милый, здесь со мной, мне необходимо поработать.

Он садится. Мы болтаем, но я вижу его глаза, слышу его голос, моя страсть начинает охватывать меня — я бросаю кисть и говорю;

— Пойдем гулять.

Мы уезжаем за город и там, прижавшись друг к другу, медленно ходим между кустами осенних цветов, полные страсти, и говорим друг другу речи, от которых кружится голова, темнеет в глазах.

Необходимо написать домой толковое письмо. Я здесь уже три недели, а отделываюсь открытками — пишу, что страшно занята, что подробности письмом.

С моей стороны отвратительно, скверно не написать всей правды Илье. Надо все сказать. Но не могу, не могу…

Лучше я скажу все лично, когда вернусь, — ему будет легче.

Не могу я теперь об этом думать.

Сегодня выговорила себе день и упросила Старка не приходить.

— Целый день без тебя?! — капризно-детским тоном говорит он. — Я ведь не мешаю тебе, я сижу смирно.

— Радость моя, когда ты тут — я не могу ничего делать, ни о чем думать, кроме тебя. Разве ты бы мог подсчитать твои доски, когда я сидела бы около тебя?

— Конечно, нет.

— Ну, так дай мне подготовить самое необходимое, Завтра я весь день с тобой.

— Ну, хорошо! Я начинаю ненавидеть твое искусство! Делать нечего, это слишком сильный соперник. Я, кстати, напишу все письма, я совсем запустил дела.

— Вот и отлично.

— Но завтра, Тата, я приду раньше. Да? — он вынимает из петлички бледно-лиловую хризантему, втыкает мне ее в волосы и, поцеловав мою щеку, идет к двери. У дверей он останавливается, задумчиво подносит ручку своей палки к губам и говорит:

— Но ведь вечером ты не будешь писать.

— Да. Но мне хочется лечь сегодня пораньше, чтобы хорошенько выспаться, — мне нужно завтра встать в восемь часов.

— Ну, мы ляжем рано и ты выспишься.

— Нет, нет! Пожалуйста, — говорю я поспешно, — оставь меня сегодня одну.

— Тата, я грубое существо, я животное — я знаю это, прости, но сегодня, ты увидишь, я буду тихий-тихий. Я поцелую тебя только сюда… — Он дотрагивается до моего лба. — Вот увидишь.

Я смотрю на него.

Что он только делает со мной!

А Люция Песка?.. А два натурщика с торсами Геркулеса и глупыми мордами, которые в эту минуту дуются в карты у меня на кухне. А Ферели, который ждет меня в своей мастерской завтра в девять часов утра!.. Ну, ну, я приду вечером! Как только я завтра рано встану?

Лунная ночь. Мы идем по Via Appia. Автомобиль мы остановили у церкви. Идем молча под руку, тесно прижавшись.

— Знаешь, — говорю я, — вот бы был сюжет для картины: эта дорога, освещенная луной, и на ней человек в современной одежде, пешеход или всадник… нет, автомобиль, лучше автомобиль с двумя фонарями… а вокруг освещенные луной, бледные, прозрачные призраки римских сенаторов, патрициев, воинов. Сама Метелла выглядывает изумленная из своей башни!

Он молчит. Я чувствую, что он чем-то недоволен и отстраняется от меня.

— Ну, говори, что с тобой!

— Так, пустяки.

— Я хочу знать. Скажи!

— Я ревную тебя! — говорит он страстно, — я ревную тебя к твоему проклятому искусству.

Ты из-за него постоянно забываешь обо мне, оно тебе дороже, оно постоянно отнимает тебя у меня! — прибавляет он капризным тоном.

Вот как. А я все думаю, что он отнимает меня у искусства.

Сегодня я работаю! Работаю запоем! Старку нельзя было отвертеться от семейства его приятеля, которого он вчера встретил случайно. Все же я его едва-едва уговорила провести день с ними. Он взял с меня чуть не клятву, что к десяти часам я приду.

До сумерек буду писать, потом зажгу электричество и докончу бюст Скарлатти; он, по словам моего руководителя, очень удачен. Это мой подарок милому маэстро к его юбилею.

Работаю с наслаждением, почти не отрываясь, с раннего утра. Едва обмениваюсь короткими фразами с Вербером.

Вербер сварил мне кофе, готовит бутерброды и говорит укоризненно:

— Вы, мамаша, совсем забросили и работу, да и меня, грешного. Бывало, дня не пройдет, как вы меня все время ругаете, а вот уже три дня прошло — вы мне ни одного «дурака» не сказали.

— Милый Василий Казимирович, мне не до вас.

— Знаю, мамаша, знаю, вижу и не сокрушаюсь.

— Да и не сокрушайтесь.

— Не сокрушаюсь — это не надолго.

Я оставляю кисть и с удивлением смотрю на него.

Он стоит передо мной тощий, длинный, с руками, заложенными в карманы обтрепанных светлых брюк, в невозможно засаленной жакетке, подняв кверху свой остренький нос. Все лицо его в мелких морщинках, с жиденькой, рыжеватой бородкой, весело улыбается.

— Почему вы это заключаете?

— Так, уж я знаю: не надолго. Это только формы да колорит вас очумили. Это не надолго!

— Дурак вы, Васенька.

— Ну, слава Богу, и выругались, и Васенькой называете. А то от вашего Василия Казимировича я в меланхолию впал. Забросили вы меня!

Я окидываю его взглядом и вижу, что и впрямь забросила моего названого сына: от костюма, который я ему купила в прошлом году, осталась одна жакетка, брюки — неизвестного происхождения и очень коротки ему.

Да и вид у него ужасно отощалый.

Меня мучает совесть.

Теперь я все время почти провожу у Старка, а в прежние мои приезды в Рим Васенька обедал и завтракал у меня, работал со своими картинками у меня в мастерской. Я его одевала прилично, покупала ему белье.

Он ко мне привязан, как собака, а у меня к нему материнское чувство, несмотря на то, что он лет на пятнадцать старше меня.

Да, Васенька мне необходим, как советчик. Это такое тонкое артистического чутье, такое понимание искусства, такая громадная эрудиция по стилю, по эпохам!

А как он может разработать сюжет, дать позы, детали. Талант!

Сам же Васенька пишет только скверные акварельки для эстампных магазинов. Эти акварели охотно раскупаются иностранцами, и у Васеньки есть скудный заработок.

Эти картинки всегда изображают одно и то же: вид Рима на закате, на переднем плане колонки форума с облокотившейся на их цоколь итальянкой в красной юбке и Колизей при лунном свете.

Васенька уверял меня с отчаянием, что он никогда не мог написать ничего порядочного.

— Не могу, мамаша. Вы видите, я учился, старался, знаю, как написать, всякую ошибку вижу… а сам… ну ничегошеньки не выходит.

Васенька один из тех русских художников, которые как-то застревают в Риме. В молодости надежды и любовь к какой-то натурщице, а потом — безалаберность и привычка.

Я было думала увезти его в Россию, но потом сообразила, что он так умрет с голоду. Васенька никогда не примет денежной помощи. Деньгами его обидишь, но натурой он принимает: позволяет себя кормить и одевать. Раз даже, когда ветер сдул в Тибр его шляпу, он явился и объявил мне:

— Мамаша, я доставлю вам удовольствие: купите мне какую-нибудь покрышку.

Но помощь и «натурой» он принимает только от тех, кого он любит. А таких мало. От безразличного для него человека он не примет, а ему, кажется, безразличны все, за очень малыми исключениями.

Назад Дальше