Гнев Диониса - Нагродская Евдокия Аполлоновна 4 стр.


Кто он такой? Тоже художник, музыкант или странствующий «знатный иностранец»? И словно на мой мысленный вопрос, он шутя замечает, что ему пора представиться, и подает мне свою карточку, извиняясь, что карточка деловая.

«Эдгар Карлович Старк

Представитель торговли деревом Оже и К°.

Париж, Дижон, Марсель».

Мне смешно. А я-то решила, что он музыкант и «знатный иностранец»!

Сама не знаю почему, я делаюсь ужасно весела, болтаю без умолка, даже делаю глазки какому-то местному армейскому офицеру, который крутит усы и бросает на меня победоносные взгляды.

Звонок. Мы спешим в вагон.

Теперь мы оба болтаем беспрерывно.

Странный разговор. Мы будто торопимся говорить, узнать мнение друг друга о самых разнообразных предметах, рассказываем друг другу эпизоды из нашего детства и наших путешествий, перескакиваем от музыки к политике, от литературы к театру. Спорим и соглашаемся — а белая ночь наступила. Я обращаю его внимание на красоту этой ночи, и он мне передает свое первое впечатление от такой ночи, где-то в лесу, в Норвегии, и разговор наш делается еще страннее: это какие-то отрывки стихов, обрывки фраз, строфы из любимых авторов…

Знакомые строфы стихов мне кажутся совсем новыми в его устах.

Я удивляюсь его знанию русской литературы и его любви к ней.

Он рассказывает о своем учителе русской словесности, больном политическом эмигранте. Этот учитель имел на него огромное влияние. Талантливый, добрый человек, но страшно раздражительный — он то швырял в него книгой и называл идиотом, то целовал его и восхищался его способностями. Он рассказывает мне, как этот учитель медленно умирал и умер на его руках.

Мне вдруг делается страшно грустно: белая ночь, печальный рассказ, ., воспоминание о том, как Илья сидел около моей постели во время моей болезни. Мне мучительно хочется видеть Илью. Я молча смотрю в эту белую ночь, на яркую Венеру в розовой полосе заката.

— Ба-л-ла-гое!

Я вздрагиваю и сама смеюсь над своим испугом. Кондуктор докладывает моему спутнику, что место в wagon-lit свободно, и собирает его вещи.

— Теперь вы хорошо заснете, только запритесь покрепче, — говорит мой спутник после ухода кондуктора. — Я бы все-таки посоветовал вам перейти в дамское купе.

— О, я не трусиха, — отвечаю я. Мне хочется, чтобы он остался, но он словно торопится уйти.

— Ну, дайте мне еще одну папироску, — прошу я.

Он вынимает портсигар и вдруг останавливается. Глаза его слегка прищуриваются, улыбка чуть трогает его яркие губы.

— Боюсь, — протягивает он, слегка наклоняя голову.

Этот взгляд, это движение, глаза, улыбка полны какого-то чисто женского кокетства, даже не женского, а детского.

Кровь мне сразу ударяет в голову.

— Как хотите, — делаю я усилие говорить весело.

— Ну, попросите, попросите… как тогда, — говорит он мне совсем тихо.

Мне страшно не по себе, и я говорю холодно:

— А как я просила? Не помню… Ну, дайте пожалуйста.

— Это не то! — делает он легкую гримасу, подавая мне портсигар. И эта гримаса, и движение головы и плеча выходят какими-то детски грациозными.

Я беру папиросу.

— Покойной ночи.

— Покойной ночи.

Я протягиваю руку, Он наклоняется и почтительно целует ее.

Едва заметное прикосновение к моей руке, а на меня точно выливают ушат кипятку. Слава Богу, дверь закрывается — его нет…

Я машинально прижимаю свою руку к губам и жадно целую… Что я, больна? Или схожу с ума? Что это?

Еду вторые сутки. Ем, пью, беседую с очень милой дамой, везущей из Москвы в Новороссийск двух мальчиков-кадетов, слегка кокетничаю с двумя инженерами, едущими из Ростова, рисую для младшего из кадетов в его записную книжку индейцев и Натов Пинкертонов, смеюсь, болтаю, а сама все думаю об одном.

Что же это в самом деле? Загипнотизировал меня, что ли, этот «представитель фирмы Оже и К°»?

В Москве я его не видела — поезд пришел рано утром, да и никогда его не увижу… Так зачем же все это?

Ночью во сне я целовала эту гладкую выбритую щеку, гладила его волосы и словно пила эти глаза… бездонные, черные. Ведь я наяву не испытывала ничего такого ни с мужем, ни с любовниками, а до моего знакомства с Ильей у меня было два увлечения — глупых, кратковременных, ни даже с Ильей… Милый, дорогой, любимый!

Все они упрекали меня в холодности, ты не говорил этого, но…

Не хочу думать я об этом — это отвратительно, скверно, грязно…

Но почему? Потому что я люблю Илью, была и буду его женой, меня ждет его мать, сестры, чистые девушки. Потому что того, другого, я не знаю и не могу любить и не люблю.

Потому что в Илье я нашла свой идеал. Илья даже красивее: это сила, мощь… а этот… худенькая фигурка… такая стройная, грациозная, гибкая… а ведь он, наверное, силен… плечи у него сравнительно широки — да что это я опять… это потому, что уже стемнело… скорей бы утро… Я боюсь ночи.

В Новороссийске распрощалась с моей спутницей и пересела на пароход.

Плывем. Море как стекло. Такое спокойное и милое, что даже я чувствую себя хорошо, а у меня морская болезнь делается чуть не на Фонтанке.

Один инженер высадился на первой остановке, другой едет дальше.

Сегодня я как-то поспокойнее рассмотрела его: славное, румяное лицо с небольшой круглой бородкой, кудрявые русые волосы и умные серые глаза.

Он веселый и милый собеседник, с ним легко.

На палубе я пишу этюд красками с трех богомолок. Богомолки согласились позировать мне за два целковых, но предварительно справились у едущего на Афон монаха, не грешно ли это. Монах, подумав, разрешил, сам уселся на лавочке около них и задремал, сложив жирные руки на огромном животе, ., Пишу и его — даром.

Сидоренко — фамилия инженера — сидит рядом со мной, подает мне нужные кисти и краски, и мы весело разговариваем, острим, смеемся.

— Право, — говорит он, — даже обидно! Вот встретились мы с вами, так хорошо провели два дня, а может быть, никогда не увидимся.

— Кто знает? Судьба иногда сталкивает людей совершенно неожиданно для них. Да вы куда едете?

— В С.

Я начинаю хохотать. Он смотрит на меня удивленно, — Да ведь и я тоже еду в С.

— Да неужели — как это хорошо! Вы уж позвольте мне навестить вас.

— Конечно, Я познакомлю вас с семейством, где я буду гостить, Толчины. Может быть, слыхали.

— Слыхал, слыхал, и много хорошего.

— Я познакомлю вас с милыми барышнями, и я надеюсь, что вы не будете скучать.

— Хоть ни с кем не знакомьте — я приду для вас… Право, мы так мало знакомы, а вы мне точно родная.

— Виктор Петрович! У вас, наверно, ужасно много такой родни во всей России! — качаю я головой.

Он вдруг покраснел.

— Вы, конечно, имеете право посмеяться надо мной… но иногда… знаете., бывает, что с иным человеком сходишься ближе в двое суток, чем с другим в десять лет, а я человек откровенный. Часто люди считают это большим недостатком. Не правда ли?

— Только не я, — ласково отвечаю я.

— Ну, вы — особенная.

— Нет, я нисколько не особенная и терпеть не могу, когда меня подозревают в желании оригинальничать.

Мой тон сразу переходит в резкий.

— Боже мой, Татьяна Александровна, да разве я сказал что-нибудь подобное! — восклицает он.

— Да нашли же вы во мне какие-то особенности, — говорю я, пристально всматриваясь в полупрозрачную светотень, падающую от тонкого, белого платка на личико молоденькой богомолки.

— Ах, да вы не поняли меня! Я хотел сказать, что вы не такая, как другие…

— А хуже?

— Да нет.

— Я лучше всех?

— Ах, какая вы… не в этом дело… а…

— Ну, запутались! — смеюсь я.

— Да вы хоть кого запутаете, — говорит он полусердито, берет и начинает перелистывать мой альбом.

Мы молчим.

Назад Дальше