Полупьяный, полубольной, наполовину на балконе, наполовину уже нет – ибо я перекинул ногу через перила, словно мне было легче дышать, прицелившись пальцем ноги в луну, – я взглянул в собственное бытие, в заросли мягких прогнивших нервов, и прислушался. Вернее, я всмотрелся в мерцание смерти и надвигающегося безумия, поглядел на свою платиновую даму в ее серебристом сиянии, а она приникла к моим ушам и пропела: «Ступай ко мне, – манила она. – Иди ко мне! Иди», – и я почувствовал, как моя нога перебрасывается через перила, и вот я уже стою за барьером, и только пальцы, всего восемь пальцев, ибо два больших встали торчком и указывали, точно рога, на луну, только восемь пальцев удерживают меня от падения. Но все было и того хуже. Потому что я знал, что не упаду, а полечу. Я знал, что мое тело шлепнется наземь, ну и черт с ним, с этим мешком тряпья, костей и прочего, а сам я поднимусь, то есть та часть моего «я», которая мыслила, говорила и бросала мимолетные взоры на ландшафты своего бытия, восстанет, воспарит и преодолеет многие мили тьмы, отделяющие меня от луны, и я воссоединюсь с легионами былых времен и разделю с ними их могущество. «Иди, – сказала луна. – Прямо сейчас. Ах, как хорошо полететь!» И я отпустил одной рукой перила. Левой. Инстинкт подсказывал мне умереть.
Что за инстинкт и откуда он взялся? Моя правая рука напряглась в захвате, я рванулся и прижался к перилам, почти впечатавшись в них грудью и повернувшись спиной к улице и к небесам. Сейчас я смог бы увидеть свою даму лишь сильно выкрутив шею.
– Прыгай, – снова сказала луна, но мгновенье уже миновало.
Теперь, стоило мне отпустить перила, и я просто упал бы вниз. Никакой полет бы не состоялся.
– Тебе рано умирать, – проговорила бодрствующая часть моего мозга. – Ты еще не закончил свою работу.
– Да, – сказала луна, – ты не закончил свою работу, но ты прожил свою жизнь, и теперь она мертва и ты мертв в ней.
– Ну, не так уж и мертв, – прокричал я самому себе, шагнул обратно через перила и рухнул в кресло.
Я чувствовал себя совершенно разбитым, таким разбитым, как никогда прежде, уверяю вас. Даже в глубочайшей лихорадке или продираясь сквозь позывы мерзкой тошноты, душа может подсказать тебе: «Погляди, трусишка, что вытворяет с нами проклятая болезнь», и, услыхав ее голос, ты задрожишь и затрясешься от ужаса, и все это не более чем обычный кошмар. Но болезнь, съежившаяся сейчас в кресле, была сродни умиранию. Я чувствовал, как все доброе, что было во мне, оставляет меня, покидает, быть может, навеки, поднимаясь туда, к луне, – мой ум, отвага, мои намерения и надежды, – и в мешке моего тела не остается ничего, кроме болезни и дерьма. А луна все глядела на меня, но сияние ее было уже зловещим. Не знаю, поймете ли вы меня, если я скажу: в тот миг я почувствовал, что во мне зародилась эта болезнь и что, если мне суждено умереть лет через двадцать или через сорок от разрастающейся опухоли, результата восстания клеток моего тела, то началось все это тогда на балконе, когда мои клетки совершили первый гибельный скачок. Никогда я еще не ощущал себя столь разбитым – проникновение луны было всеобъемлющим. Чудовищное удушение собственных возможностей – словно я разочаровал свою даму и теперь был вынужден глотать холодных червей ее неудовольствия. Во мне, казалось, не осталось уже ни капли благородства.
Я встал с кресла и вернулся в гостиную, которая напомнила мне подводную часть бассейна. Пар окутывал меня, свет виделся ультрафиолетовым. Я был, верно, не совсем в себе, потому что все источники света расплывались передо мной, каждая лампочка казалась отдельной персоной, и я, помнится, подумал: ну, конечно, именно таким все и виделось в конце его дней Ван Гогу.
– Ты неважно выглядишь, – сказал хозяин.
– Ничего, приятель, чувствую я себя куда хуже, чем выгляжу. Плесни-ка мне капельку крови.
Вкус бурбона был похож на вкус растительного масла, стелющийся дымок обволакивал мое нутро. Я ощущал сияние луны, мерцающей в окне, и страх вернулся ко мне, как окрик полицейского.
– Славная ночка для племени, – сказал я.
– Какого племени? – спросил хозяин. Было ясно, что он жаждет поскорее избавиться от меня.
– Для человеческого племени. Ха-ха-ха!
– Послушай, Стив…
– Ухожу.
Я протянул ему бокал, словно вручая лучезарное яблоко, и вышел, прикрыв дверь так осторожно, что замок не защелкнулся. Я обернулся, чтобы захлопнуть ее, и вдруг почувствовал некую силу, навалившуюся на меня, физически столь же ощутимую, как магнитное поле. «Уходи отсюда», – произнес голос в моем мозгу. Лифт не включился. Я нажимал и нажимал кнопку, а из шахты не доносилось ни звука. Я весь взмок. «Если ты не уберешься отсюда за тридцать секунд, – сказал тот же голос, – твоя болезнь совершит еще один скачок в своем развитии. Метастазы сотканы из таких вот мгновений». И я стал спускаться по лестнице. Мне предстояло пройти десять этажей, по два лестничных марша на каждом, двадцать маршей бетонных ступеней, бетонных зеленых стен, кроваво-железных трубчатых перил, и я летел вниз, преследуемый страхом, я потерял ощущение того, что живу и пребываю на земле, это больше походило на то, что я умер, сам того не заметив, может, так оно и бывает в первый час смерти, когда умираешь в собственной постели, – вы бредете через бесконечно повторяющиеся помещения, полагая, будто вы еще живы.
Дверь в парадную была заперта. Ну, конечно. Я забарабанил по ней кулаками и колотил до изнеможения – у меня уже почти не осталось сомнений в том, что я умер, – потом снял с ноги башмак и забарабанил им. Рассерженный привратник открыл дверь.
– Что происходит? – спросил он. – Я поехал за вами на лифте, а вас там не было. – Он был итальянец, мрачный и подозрительный субъект, неудачник из мафии, – они определили его работать сюда, когда решили, что он безнадежно туп даже для того, чтобы стоять за стойкой в каком-нибудь безнадежном баре. – Вам на всех наплевать?
– Пошел ты на хер, приятель.
Я надел башмак и прошел мимо. И когда я уже выходил на улицу, сзади послышалось:
– Сам пошел ты…
Пройдя быстрым шагом два квартала, я обнаружил, что забыл в гостях пальто. Был конец марта, ночь, было холодно, куда холодней, чем на балконе, и я задрожал, ощутив, как ветер добирается в заросли нервных окончаний у меня в нутре. Нервы зашевелились, словно куча червей, и начали расползаться под ветром. Привычное несчастье снова было со мной. К тому времени я не видел Дебору уже неделю или две, и наступал момент, когда все прочее куда-то уплывало и я просто не мог не позвонить ей. В подобные моменты у меня бывало такое чувство, будто я сделал себе харакири и брожу по улицам, отделив грудь от паха. Момент совершенно невыносимый – остатки моей любви к ней, любви, сочащейся из раны, утекающей, оставляя после себя лишь чувство безутешного одиночества, словно весь запас любви, отпущенный мне, был растрачен попусту, и некий рок, смутные очертания которого я мог лишь угадывать, уже предопределил последствия моего поступка. Сейчас я ненавидел ее куда сильнее, чем любил, моя жизнь с нею была цепью удач, неизменно и часто прерываемой неудачами, и я знал – я еще не разучился доверять себе, – что Дебора делала все возможное, чтобы неудачи постигали меня как можно чаще, она прекрасно умела высасывать мозг из сломанной кости, умела частенько подмести обе стороны улицы с мастерством, присущим лишь самым неутомимым пешеходам и самым искусным наследницам баснословных состояний.