Тридцатая любовь Марины - Сорокин Владимир Георгиевич 10 стр.


Трубка неловко брякнулась на рычажки.

Улыбаясь, Митя стал намазывать хлеб маслом, весело поглядывая на Люсю:

— К Милке Дороти заезжала вчера. Привезла тебе дубленку.

Люся удивленно пожала плечами, чашка ее остановилась возле губ:

— Что ж она к нам не заехала?

— Бздит, наверно. Поезжай забери.

Митины зубы впились в громоздкий бутерброд из толстого слоя масла и трех кружков колбасы.

Суетливо допив чай, Люся встала из-за стола:

— Мариночка, я побегу, прости меня…

— Не прощу, — шутливо отозвалась Марина. прихлебывая чай.

— А ты Верке дозвонись обязательно, скажи, что я не приеду сегодня…

— Ладно…

Люся выбежала в коридор, зашуршала одеждой, Митя искоса взглянул на Марину и вдруг побледнел, нарочито сосредоточенно уставившись в свою пустую чашку.

Хлопнула дверь.

Несколько минут просидели молча, только позвякивала в кружке Маринина ложечка.

йПотом Митя посмотрел и взял руку Марины в свою. Его глаза после двухлетнего заключения казались шире и рассеянней прежних.

— Что с тобой, Митя? — спросила она, дивясь глупости своей фразы.

Вместо ответа он склонился и поцеловал ее руку.

Прикосновение его теплых шершавых губ успокоило и стерло ложную театральность. Марина провела ладонью по его небрежно выбритой щеке.

Он сразу обмяк, сгорбился, словно что-то невидимое тяжело навалилось сверху:

— Знаешь… я сейчас, как выписавшийся Костоглотов…

Он беспомощно улыбнулся, и Марина только сейчас заметила, как постарел этот человек за два года..

Он стал целовать ее ладонь — нежно и долго. За эти два года Митя изменился. В нем что-то сдвинулось, черты лица непонятным образом сошли со своих мест, как на смазанной фотографии.

Его поцелуи стали все более настойчивыми, и через минуту они уже целовались во влажной темноте ванной, притиснувшись к двери, запертой изнутри порывистыми Митиными пальцами.

Он целовался с жадностью, словно хотел выпить ее всю. Дрожащие пальцы, пробрались под свитер, тискали Маринину грудь, гладили плечи.

Когда дрожь его тела стала неуемной, а дыхание хриплым, Марина, решительно отстранившись, расстегнула молнию своих брюк и сняла свитер.

Сразу же зашуршали и Митины брюки, звякнула упавшая пряжка, звучно сползла по невидимым ногам резинка трусов.

Его руки быстро и грубо повернули Марину, хриплые обветренные губы запутались в ее волосах.

Наклонившись, Марина оперлась руками о расшатанную раковину.

Митя вошел жадно, с бессильным стоном сжав ее грудь, и стал двигаться

— нетерпеливо и быстро.

Марина, успевшая приглядеться в темноте, различила свое смутное отражение в круглом зеркале над поскрипывающей раковиной.

Неясное лицо, покачивающееся в такт Митиному дыханию, казалось незнакомым, худым и красивым. Огромные черные глаза смотрели с пристальным вниманием. Вдруг простое внимание в них сменилось нежностью. Марина узнала их и улыбнулась в темноте. Черные влажные глаза были рядом — совсем как тогда, в ее первую золотую, неповторимую, огненно-пьянящую, ослепительную брачную ночь…

Через полчаса они сидели рядом на знаменитом Митином диване, пуская струи дыма в зеленый абажюр.

Марина искоса посматривала на Митю. Сейчас он был вялым, глаза грустно блестели над бледными впалыми щеками.

— Мить, тяжело было в лагере? — спросила она, придвигаясь к нему ближе и кладя руку на его мягкие, тронутые сединой волосы.

Он затянулся, близоруко сощурившись:

— Прошлый раз было тяжелее. Сейчас как-то пронеслось все быстро. Все-таки два года, а не четыре — Ты тогда голодал, я помню. Все по «голосам» слушала о твоих голодовках.

Он усмехнулся:

—Да…

Помолчали.

Марина потушила окурок, положила голову Мите на плечо:

— Ты у нас мученик.

Он снова усмехнулся:

— Великомученица Варвара.

Она продолжала его гладить:

— Мить, а Коля когда выйдет?

Он пожал плечом, качнув ее голову:

— Понятия не имею. Может совсем не выйдет.

— Как так?

— Очень просто. Срок кончится, добавят новый. Как Мишке. Он вон еще три года получил.

— Миша?! А я и не слышала ничего.

— И не услышишь…

Он обнял ее:

— Еще годика три-четыре пройдет и от нашего брата останутся только предания: вот, были такие — диссиденты. Что-то там писали, против чего-то выступали, за что-то садились. А потом их просто вывели под корень, как кулаков в двадцатые годы. И все. Пиздец…

— Не выведут, не выведут, Мить. Они боятся.

Он засмеялся:

— Брось глупости говорить. Никого они не боятся, кроме самих себя. И замов своих, тех что помоложе. Вон — «Солидарность» — тридцать миллионов человек. Ам — и нет. И как-будто ничего не было.

Он вздохнул, вяло махнул рукой:

— Ну и чорт с ними. Воевать я больше не намерен, пусть куролесят дальше. Дело в том, Мариш, что через недельку-другую мы отчалим. Нарисуем ноги, как блатные говорят.

— Как? — Марина подняла голову.

— Так.

— Совсем?

— Да уж наверно.

— А куда?

Он пожал плечами:

— В Штаты наверно…

Марина замолчала, опустив голову. Потом провела рукой по лицу:

— Господи… И так уж нет никого. И ты. Кошмар…

— А что, прикажешь мне в лагерях сгнить?

— Да нет, ну что ты. Конечно лучше уехать от греха…

Митя встал, заходил по комнате:

— Меня все равно посадят через месяц-другой, если не уеду. И больше я уже не выйду. Никогда. А мне ведь не семьдесят, а тридцать восемь. Я и так-то не жил ни хрена. Шесть лет в лагерях, два — в дурдоме. А потом — я просто смысла не вижу что-либо делать. Все разогнано, разгромлено. Коля сидит, Миша сидит, Витька с Анькой сидят. Боря отвалил. Санька тоже. Либо посадка, либо отъезд. А западу наплевать на нас. Ничего не могут. Картер ушел и все — до диссидентов никому не стало дела…

Он остановился, качнулся на носках:

— А потом, извини меня, внутригосударственная ситуация чудовищна. Сейчас как никогда видно, что эта машина давно уже работает по своим, никому не понятным законам, и совершенно не важно кто стоит у руля. Даже шеф ГБ ничего не может изменить в ней, а что говорить о других, которые придут после. Да и вообще… — он устало рассмеялся, — Министр ГБ — глава государства. Просто дядюшкин сон какой-то Нет, пройдет десяток лет и про брежневские времена вспомнят со слезой умиления. Скажут, тогда сажали и точно знал, что выйдешь…

Он подошел к окну.

Марина встала, подошла, обняла его сзади.

Не поворачиваясь, он взял ее руку, прижал к губам.

За окном было темно, горели фонари и окна. Марина прижалась щекой к грубому, пропахшему табаком свитеру:

— Мить, а ты точно знаешь, что уедешь?

— Точно. Они сами предложили.

— Когда?

— Три дня назад.

— А тогда они предлагали?

— Нет. Да и я не поехал бы.

Она вздохнула:

— Да… ужасно. Ты уедешь. И никого у меня не останется…

Ну что, на мне свет клином сошелся?

— Все равно ужасно. Ужасно, ужасно, ужасно… Господи, почему мы живем в это проклятое время»!

Митя повернулся, обнял ее:

— Ничего. Все будет нормально. Россия не погибнет никогда.

Марина гладила его волосы:

— Митька, Митька… Страдалец ты наш.

Он улыбался, думая о чем-то.

— Чего улыбаешься? — заглянула в его карие глаза Марина.

Он рассмеялся:

— Да я сейчас чего-то стал начало вспоминать. Как у нас все это закрутилось.

— Когда?

— Давно. Году в шестьдесят седьмом. Когда у памятников читали.

— Смогисты?

— И не только.

Он рассмеялся:

— Боже, какую чушь читали…

— Не помнишь наизусть? — спросила Марина.

— И не хочу вспоминать. Тогда все были на чем-то помешаны. На джазе, на битлах, стихах, турпоходах. А как читали, с ума сойти. Вадик, я помню, свою поэму читал. «Скрипки Мендельсона». Не читал — пел, заходился. И все так. Андрюша: «Реприза, мальчики, реприза. Давайте снова повторять, зальем безводные моря слезами девочек капризных»… Юлька, Леня, Мишка. Все нараспев, как акафист.

Он улыбнулся, глядя в окно:

— А пьянки какие устраивались. Помню у Вовика, мы только-только с ним познакомились. У него две комнаты были, на Рылеева, кажется. И вот, представь, твой покорный слуга пьет из горлышка вино, сидя на полу, рядом гитарист Эльбрус швыряет пустые бутылки об стену, они разлетаются вдребезги над курчавой головой Юльки, она смеется, вся в стеклянных брызгах. А поодаль пьяный Вовик, присев на низенький сервант, держит перед пьяным Валеркой шпалер и уговаривает спрятать.

— Вовик? У него был пистолет?

— Да. Правда — без патронов. А потом — все пьяные наперебой читать. Я, Юлька, Валерка, Андрюша…

Замолчав, он потер переносицу:

— Мда… все перед глазами стоит…

— А демонстрацию первую помнишь?

— А как же.

— Расскажи, ты никогда не рассказывал.

— Ну, собрались у Вовика. Он нам все объяснил. Боря плакат написал. Синим по белому. Доехали на 31-ом до театра. Вышли. И тут Алик пошел поссать в подворотню дома, знаешь какого… этих, двух рабочих, погибших в 1905-ом году. Вот. Мы ждем. Минут пять прошло, его нет. Ждем дальше. Тут Вовик говорит: «Ладно, ребята, голова не должна страдать». Пошли без него. А тогда снежок порошил, вечер, январь. В шесть подошли к памятнику Пушкина. Встали в кружок. Было два плаката. Один — СВОБОДУ ГИНЗБУРГУ, ГАЛАНСКОВУ, ДАШКОВОЙ, ДОБРОВОЛЬСКОМУ! Другой… дай Бог памяти… ТРЕБУЕМ ОТМЕНЫ СТАТЬИ 190-1! Вот… Взяли. Развернули. Минуты две постояли и тут же справа два гебиста. У одного, я помню, галифе в сапоги заправленные. Он у Вадика стал выдирать плакат, а тот его ебнул палкой. Тогда Вовик свой свернул и нам: уходим. Пошли к остановке троллейбуса. Подъехал, влезли. А за нами — гебист. Мы вылезли в переднюю дверь и опять в заднюю. И он за нами. Лезет в дверь. Тогда Вовик подбежал и ногой ему впаял. Тот упал, дверь закрылась, троллейбус пошел. А через неделю у меня обыск, потом два вызова, и закрутилось…

Он замолчал, поглаживая узкую руку Марины:

— Главное, никто из нас, кроме Вовика, не понимал с чем мы имеем дело. Что это не просто продолжение наших поэтических пьянок, а открытое столкновение с чудовищной машиной тоталитарного государства. Словно подошли к дремлющему дракону дети и щелкнули его по носу…

— А он проснулся и огнем на вас дохнул.

—Да…

Митя помрачнел, лицо его осунулось.

Долго молчали.

Он вздохнул:

— Да. Хоть мы и были детьми, дразнящими дракона, наши страдания не бессмысленны…

И помолчав, добавил твердо, словно вырубив:

— Россия поднимется. Я в это верю.

Марина мгновение неотрывно смотрела в его просветлевшие, наполняющиеся влагой глаза, потом порывисто обняла, целуя в щеку по-сестрински, по-русски, по-христиански:

— Я тоже верю, Митя!

Эффектно хлопнув дверцей такси и покуривая на ходу, Марина пересекла знакомую до тошноты площадь и стала подниматься по грязным ступенькам Универсама.

Уже начало смеркаться, вытянутые витрины светились, в них копошились десятки людей, трещали кассы, двигались нагруженные продуктами проволочные тележки.

Стеклянная дверь, распахнутая полным некрасивым мужчиной, толкнула Марину в подставленную ладонь. Затянувшись последний раз, она бросила сигарету под ноги на забитую грязью решетку, и вошла в магазин.

Внутри было душно и тесно.

Марина нашла свободную корзинку и двинулась к прилавкам, заслоненным суетящимися людьми. В мясном отделе было чудовищное столпотворение, сгрудившаяся толпа что-то хватала с прилавка, слышалась брань.

«Грудой свертков навьюченный люд сам себе и царь и верблюд…» — вспомнила Марина брезгливо.

В молочном народу толкалось поменьше, на заиндевевших лотках валялись брикеты маргарина и расфасованный сыр.

Выбрав кусок сыра, Марина положила его в сетку и, встретившись взглядом с полной расфасовщицей, спросила:

— Простите, масла нет?

— Щас вынесут, — ответила та с суровым равнодушием.

И действительно — два испитых грузчика подвезли железный ящик, кряхтя, наклонили. Желтые брикеты посыпались на лоток, кто-то толкнул Марину и, не успела она подойти, как перед глазами вместо масла плотно сомкнулись людские спины.

«Скоты!» — морщась, подумала Марина.

Одна из спин вырвалась, превращаясь в пожилую женщину, прижимавшую к груди стопку брикетов. Лицо ее светилось напряженной озабоченностью:

— Погоди-ка… пяти хватит…

Она отделила одну пачку, намереваясь швырнуть назад.

— Дайте мне, — тихо попросила Марина и женщина, рассеянно обшарив ее глазами, протянула брикет.

Марина взяла и незаметно опустила его в карман плаща.

С этого мгновенья сердце ее тревожно и сладко забилось.

Она взяла хлеб в хлебном, молоко в молочном и пошла к кассам. К белым, трещащим кассиршам тянулись длинные очереди.

«Как на исповеди», — улыбнулась Марина, пристраиваясь за симпатичным, похожим на тушканчика старичком.

Старичок жевал впалым ртом, смешно двигая беленькими кисточками усов, и таращился по сторонам.

Марина ждала, прислушиваясь к нарастающему стуку сердца.

Оно стучало почти как тогда — отдаваясь в висках, заполняя собой грудь.

Сидящая за кассой женщина была неимоверно полной, кудрявой, с оплывшим безразличным лицом и лиловыми щеками. Быстро щелкая кнопками, она косилась на сетки с продуктами, бормотала сумму, брала деньги, словно ей вернули давнишний долг, рылась в пластмассовых ящичках, ища мелочь, и снова щелкала.

Марина мысленно раздела ее и содрогнулась в омерзении: огромные отвислые груди с виноградинами морщинистых сосков покоились на мощных складках желто-белого живота, методично засасываемого темной воронкой пупка; белые бугристые окорока ног, пронизанные жилками вен, расходились, открывая сумрачного волосатого монстра с застывшей вертикальной улыбкой лиловых губищ…

«Интересно, сколько пачек масла поместится в ее влагалище?» — подумала Марина, двигаясь вместе с очередью.

Ей представилось, что там, внутри уже спрятана добрая дюжина пачек, они спокойно плавятся, спрессовываясь в желтый овальный ком…

— Что у вас? — заглянула матрона в Маринину сетку, хотя все было и так видно.

— Два молока, белый за двадцать пять, сыр… Все?

— Все, — ответила Марина, улыбаясь нервно подрагивающими губами и глядя в мутные глаза кассирши.

Сердце оглушительно колотилось, колени приятно подрагивали, холодная пачка оттягивала карман.

— Рубль пятьдесят.

Марина протянула десятку, приняла неудобно топорщащуюся сдачу и с пылающим лицом отошла к стойке.

«Семьдесят вторая пачка» — мелькнуло в ее голове и она облегченно усмехнулась.

Переложив продукты из казенной сетки в свой целлофановый пакет, она вынула пачку из кармана.

Старичок-тушканчик, пристроившись рядом, тоже перекладывал в свою зеленую сумку хлеб, маргарин и молоко. Когда он в очередной раз наклонился к сетке, Марина ловко бросила пачку в его сумку и, подхватив пакет, заторопилась к выходу.

Она давно воровала масло у государства. Это было приятное и острое ощущение, не похожее ни на какое другое. Приятно было стоять в угрюмой очереди, сознавая себя преступницей, успокаивать внутреннюю дрожь, подходить к кассе, чувствуя нарастающие удары крови в висках, лгать, улыбаясь и подрагивая уголками губ…

Однажды Марина попала к молоденькой, чрезвычайно привлекательной девушке, которая неумело нажимая клавиши, спрашивала очаровательными губками:

— А еще что?

— Все. Уже все, — тихо проговорила Марина, улыбаясь и разглядывая ее. Тогда мучительно хотелось, чтобы эта прелесть, застукав Марину, расстегнула бы ее всю и обыскала своими коротенькими пальчиками с обломанными ногтями, краснея и отводя глазки.

А еще лучше, если б Марина работала кассиршей, и эта милая клептоманочка попалась ей с куском сыра в сумочке.

— Пройдемте со мной, — спокойно сказала бы Марина, положив руку на ее оцепеневшее от ужаса плечо.

И они прошли бы сквозь вонь и толчею универсама в пустынный сумрачный кабинет директора.

Назад Дальше