Карта родины - Вайль Петр 23 стр.


Литература чутко уловила общий нерв: заурядную драму неслучившейся жизни. Другое дело, что Маленький Человек был вознесен не столько сам по себе, сколько как часть страдающего человечества. Инструментом тут служил не микроскоп, а телескоп. На бешеных духовных скоростях и громадных душевных дистанциях человек не мог не выглядеть маленьким. Предыдущий fin de siecle произвел кардинальные изменения в концепции героя. Культура переводить привычные понятия и категории на язык XX века, и тут выяснилось: Маленький Человек великой литературы настолько мал, что дальнейшему уменьшению не подлежит. У малых явлений это своего рода гордость, как неделимость частиц. Изменения могли идти только в сторону увеличения. Чем и занялись западные последователи русской традиции. Из Маленького Человека вышли разросшиеся до глобальных размеров и вселенских обобщений герои Кафки, Беккета, Камю. Сделавший прыжок от еще «русских» персонажей «Дублинцев» Джойс применил, наконец, микроскоп, выведя на дублинские улицы своего эпического Блума. Пойдя дальше, обнаружим потомков русского героя в поп-арте, который использовал не увеличение, а размножение, не гиперболу, а повтор. На родине же Маленький Человек претерпел гораздо более радикальную метаморфозу. Он вообще ушел из культуры. В жизнь.

В жизни Маленький Человек, разумеется, был всегда, представляя там подавляющее большинство и в силу своих размеров существуя практически незамеченно. На вопрос, как вышло, что грандиозные перемены были приняты с такой легкостью, ответа можно искать именно в человеческом масштабе: маленький — непременно мелкий. Он уже был той «подробностью», той «частностью», до которых «рассыпалась» Россия. К тому времени в русской словесности Маленького Человека не осталось. Гумилев лишь по инерции уходящего 31есГа находил «Одиссеев во мгле пароходных контор». Одиссей оказался, во-первых, рекламным агентом, а в-главных — совсем в другой стране. Советский же период русской литературы и вовсе не знал такого героя.

Внешне схожий персонаж возник у Зощенко, но его мелкость утрирована — ничего общего с достойной мизерабельностью станционного смотрителя и титулярного советника. Тем более не похожи на них ни святой нового канона Корчагин, ни байронический скиталец Мелехов, ни новобиблейские персонажи Бабеля, ни мифологические гиганты Платонова, ни чудо-богатыри советского классицизма. Ни патетические физики и лирики 60-х, ни правдоносцы деревенщиков. Ни сильные люди Солженицына, ни гибкие люди Войновича, ни стойкие люди Искандера. Ни безумцы и маргиналы катакомб во главе с алкашом и эстетом Веничкой. Были всякие, но маленьких — не было.

В российском XX веке даже собака — большой человек: Верный Руслан значимее и сознательнее Каштанки, не говоря о Муму. Почти все советские герои — официальные и неофициальные — в той или иной мере Верные Русланы. Им типологически присуще то, что описывается строчкой «Раньше думай о Родине, а потом о себе»: общественное важнее личного. Маленький Человек брался с идеологической поверхности, умер в литературе. (В фольклоре, ближе стоящем к бытию, мельчал анекдот: вождь Ленин — герой Чапаев — персонаж Штирлиц — безымянный чукча — абстрактный и черный анекдоты без героя вовсе).

В жизни Маленький Человек тоже мельчал. Но продолжал лелеять прежний миф о себе.

Новая формула старого мифа звучала так: «Чем хуже строй, тем лучше люди» — многолетнее утешение советского человека.

Концепция романтическая, с вариациями вроде: только в бедных хижинах живет искреннее чувство.

Основана на механизме компенсации порождающем банальности из числа утешительных заблуждений: если красива, значит глупа; если богат, значит зол; если нет колбасы, значит есть духовность; если дурны правители, значит прекрасен народ.

Стереотипы хороши, когда подтверждаются: на Килиманджаро вечные снега, но доктор Астров прав, в Африке — жарища. Однако плохое правительство не способствует улучшению человека. Ровно так же хорошее правительство не портит гражданина. В его силах лишь создать условия, в которых присущее человеку свинство может проявиться в большей или в меньшей степени. Если где-то что-то плохо лежит, это толкает к воровству, но еще больше — если у тебя самого и хорошо-то не лежит ничего.

Вот это «ничего не лежит», отрицание частной жизни и собственности вело не только к выносу кожзаменителя через брешь в заборе, но и дальше. Нечем заткнуть брешь в пронизанной информацией и оттого катастрофической повседневности человека XX столетия — разрыв между религиозным представлением о взаимосвязи явлений и эмпирикой жизни, убеждающей в хаотичности, случайности и необязательности происходящего вокруг.

В нормальных условиях разрыв восполняется частной жизнью, ее убедительной разумностью и необременительным ритмом. На это работают и логичные экономические законы: лучше трудишься — больше получаешь и удобнее живешь. Священник или психиатр тоже помогают упорядочить эмоциональный и нравственный опыт. Главный же стержень — «свое», прежде всего «свое» материальное: собственность. Тот стержень, на который можно накручивать уверенность в будущем, а значит, и в настоящем.

Советский Маленький Человек всех таких опор был лишен. Идея собственности даже не чужда, а просто незнакома. Так эмигрантские дети плохо говорят по-русски не только по безразличию родителей, но и оттого, что целый пласт понятий входит в их сознание на ином языке.

Чем заполнять провал? Мифологией, демонологией, а в ежедневной жизни примыканием к большому. Этому искусу поддались и самые талантливые:

Пастернак, Олеша, Заболоцкий, Зощенко, Мандельштам. Смирение малого перед большим, младшего перед взрослым. Советская культура по преимуществу — подростковая, детская, младенческая. Ориентация на архетип младенца проявлялась разнообразно: бездомность (одна колыбель, и та революции), нагота (не нищета, а антивещественность), бесполость (антиэротизм).

Но как слова «я человек маленький» произносятся с расчетом на прямо противоположное впечатление, так Маленький Человек в своей малости не признавался, да и не осознавал ее. Осознали опять-таки писатели, разочаровавшиеся в любимом герое.

Сколько же разочарований надо было пережить, сколько даров принять, сколько ударов перенести, скольким искушениям поддаться, чтобы оторваться от традиции. Чтобы перестали персонажам сниться алюминиевые дворцы и великие вожди (в этом смысле Чернышевский и Павленко современники), чтобы сон не отличался ни красотой ни масштабом от яви, а совпадал с ней, как у Сергея Гандлевского:

Снится мне, что мне снится, как еду по длинной стране

Приспособить какую-то важную доску к сараю.

Приспособить вряд ли удастся — очень уж длинна страна. Чудно назначают свидания в русской словесности: «в старом парке как стемнеет». И парк на гектары, и темнеет не враз. Пространства и времени полно — ведь это главное, а не встретиться. Тем более, не доску прибить. Может, оттого

…в стенку гвоздь не вбит и огород не полот.

Там, грубо говоря, великий план запорот.

У Иосифа Бродского — нет почтительности к масштабам, своя малость по сравнению со страной вызывает лишь грустную усмешку изгнанника:

Отсутствие мое большой дыры в пейзаже не сделало; пустяк: дыра — но небольшая.

Ее затянут мох или пучки лишая, гармонии тонов и проч.

Назад Дальше