Энкантадас, или Очарованные острова - Герман Мелвилл 12 стр.


Затем помолчала, вздрогнула, будто освобождаясь от объятий змеи, вся сжалась и, резко выпрямившись, повторила с давно выстраданной болью: «Я похоронила его-свою жизнь, свою душу!»

Можно себе представить, какими наполовину бессознательными, механическими движениями рук, с каким отягченным сердцем это существо оказало Фелиппу последнюю услугу и водрузило примитивный крест из сухих веток — даже зеленых ему не досталось — в изголовье одинокой могилы, где, обретя мир и покой, безропотно почил тот, кого низвергли неумолимые волны.

Теперь несчастную Хуниллу преследовали смутные видения другого тела, также долженствующего быть преданным земле, и другого креста, долженствующего освящать еще одну, пока не вырытую могилу, — гнетущее беспокойство и боль по своему пропавшему брату. Не отряхая рук от свежей могильной земли, она приплелась на берег и долго бродила там без ясно осознанной цели, не отрывая глаз от неугомонного моря. Но оно так ничего и не принесло ей, кроме погребальных стонов; и мысль об убийце, оплакивающем свою жертву, лишала Хуниллу рассудка. С течением времени происшедшее все явственнее обозначалось в ее мозгу; незыблемые каноны ее романской веры, придающей особенное значение освященным урнам, подсказали ей, по мере пробуждения, продолжать жалкие поиски, начатые будто в сомнамбулическом сне. День за днем, неделя за неделей меряла она шагами пепельно-серый песок, пока наконец еще одна цель не удвоила остроту ее зрения.

Теперь уже с равным рвением разыскивала она глазами и мертвого, и живого — брата и капитана, погибшего и пропавшего. Обуреваемая подобными страстями, Хунилла едва ли была в состоянии вести аккуратный счет времени — ведь очень немногое из того, что существовало вне ее, могло служить календарем или циферблатом. Подобно тому как ни один вещий колокол не сообщал прошествия недель и месяцев злосчастному Робинзону, оказавшемуся в тех же морях, так и для Хуниллы каждый день оставался обезличенным— ни один петух не возглашал наступления знойных зорь, ни одно стадо не брело домой с наступлением удушливой ночи. Из числа обыкновенных, привычных нашему слуху звуков, связываемых с человеком или адресованных человеку, только один будил жаркое оцепенение-вой собак; кроме них лишь монотонный, все заглушающий рокот волн вторгался в эту тишину, и для вдовы он был более чем ненавистен.

Ничего нет удивительного в том, что теперь, когда ее мысли, снова и снова отбрасывавшие ее назад, все чаще устремлялись к кораблю, который никак не возвращался, одна надежда громоздилась на другую в душе Хуниллы. Надежда обладала такой силой, что в конце концов чоло сказала себе в отчаянии: «Нет еще, нет, мое глупое сердечко слишком спешит». И она принудила себя запастись терпением на будущее.

Для тех же, кому земля раскрыла свои притягательные объятия, терпение и нетерпение — одно и то же.

Теперь Хунилла старалась уже с точностью до часа установить, сколько времени утекло с тех пор, как отплыло судно, и какое временное пространство осталось еще преодолеть до его возвращения. Последнее оказалось невозможным. Время обернулось лабиринтом, в котором она окончательно заблудилась.

Дальше произошло следующее…

В этом месте, вопреки моему желанию, напрашивается пауза. Кто знает, должно ли молчать тому, кто оказался посвященным в известные обстоятельства? По крайней мере весьма сомнительно, чтобы одобрялось их разглашение. Если некоторые книги прокляты, а продажа их запрещена, то как же быть с ужасающими фактами, которые пострашнее неких грез впадающих в детство людей? Те, кого задевают такие книги, ничего не могут противопоставить событиям. Не книги — события нужно запрещать. Однако человек сеет только ветер, который дует туда, куда пожелает — к счастью ли, к несчастью — человеку знать не дано. Как часто зло исходит из добра, а добро от зла.

Когда Хунилла…

Какой-нибудь шелковистый зверек, долго забавляющийся золотистой ящерицей, прежде чем сожрать ее, представляет ужасное зрелище.

Еще ужаснее видеть, как судьба играет человеческим существом и с помощью волшебства, непередаваемого словами, заставляет человека отвергать трезвое отчаяние и призывать надежду, которая в подобном случае является обыкновенным безумием. Невольно я и сам проделываю подобную кошачью шутку с сердцем читателя; если же он не чувствует этого, то читает зря.

«Корабль приплывет сегодня, именно сегодня, — в конце концов сказала себе Хунилла. — Это даст мне немного времени, чтобы выстоять; разуверившись, я сойду с ума. В слепом неведении я только то и делала, что надеялась. Теперь же, твердо зная, я буду терпеливо ждать. Теперь я стану жить и уже не погибну от душевной смуты. Пресвятая дева, помоги мне! Я знаю, ты пришлешь за мной корабль. О, после утомительной бесконечности стольких недель — ведь все проходит — я обрела наконец уверенность сегодняшнего дня!»

Подобно тому как мореходы, заброшенные бурей на неведомый клочок земли, сколачивают лодку из обломков своего корабля и пускаются в путь по воле все тех же волн, так и Хунилла, эта одинокая душа, потерпевшая кораблекрушение, построила веру из обломков судьбы. Человечество, ты — крепость, но я боготворю тебя не в лице победителя, увенчанного лаврами, а в лице поверженного, как эта женщина.

Поистине, в этой борьбе Хунилла полагалась на тростинку — и это не метафора — на самую настоящую бамбуковую палку. Это был кусок тростника, полого изнутри, приплывший по волнам с неведомых островов. Он валялся на пляже. Его некогда расщепленные концы сгладились, словно обработанные наждачной бумагой, а золотистый глянец начисто стерся. Обкатанная временем между сушей и морем, перемолотая твердыми камнями, тростинка потеряла свой лакированный покров, ободранный до мяса, и была заново отполирована в процессе такой продолжительной агонии.

Шесть круговых надрезов разделяли ее поверхность на неравные части. Первая часть несла на себе зарубки по числу прошедших дней, причем каждый десятый был отмечен зарубкой поглубже и подлиннее; на второй велся счет птичьим яйцам, которые собирались из гнезд в скалах и необходимы для поддержания жизни; на третьей отсчитывались рыбы, пойманные у берега; на четвертой — черепашки, найденные в глубине острова; на пятой — солнечные дни; на шестой — дни ненастья. Из двух последних эта часть палки была наибольшей. По ночам, заполненным скрупулезными подсчетами — горькой математикой отчаяния, с трудом успокаивалась истерзанная бессонницей душа Хуниллы. Сон так и не шел к ней.

Зарубки, обозначавшие дни, особенно десятые, были почти стерты, словно буквы в алфавите для слепых. Тысячи раз тоскующая вдова ощупывала пальцами бамбук-немую флейту, играя на которой нельзя было извлечь ни звука; с таким же успехом можно было подсчитывать птиц в небесах, надеясь, что это заставит черепах острова двигаться хоть немного быстрее.

Мы насчитали сто восемьдесят зарубок, и ни одной больше. Последняя оказалась настолько слабой, едва заметной, насколько резкой и глубокой была первая.

— Но ведь прошло больше дней, — сказал капитан, — гораздо больше… Почему же ты перестала отмечать их, Хунилла?

— Не спрашивайте, сеньор.

— Кстати, неужели другие суда не подходили к острову?

— Нет, сеньор… но…

— Не хочешь говорить… А все же, Хунилла?

— Не спрашивайте, сеньор.

— Ты видела, как проходили суда, ты махала им, но они не замечали, так ведь, Хунилла?

— Пусть так, если Вам будет угодно, сеньор.

Укрепившись против несчастья духом, Хунилла ни за что не хотела и не осмеливалась довериться слабости языка. Затем, когда капитан спросил ее что— то о китобойных вельботах…

Однако довольно.

Назад Дальше