– Так хотите послушать? У меня довольно хороший граммофон.
Затем, к моему изумлению, как только буфетчик убрал со стола, этот заплесневелый старый пережиток былых дней жестокой кулачной расправы с людьми, этот видавший всякие вида, потрепанный морем обломок вынес из своей каюты граммофон с великолепнейшей коллекцией пластинок и все это расставил и разложил на столе. Открыли настежь широкие двери каюты, образовав таким образом из столовой и задней каюты одну большую комнату. Мы с капитаном Уэстом расположились в широких кожаных креслах в задней каюте, пока мистер Пайк устанавливал граммофон. Его лицо было освещено висячими лампами, и каждый оттенок выражения на этом лице был ясно виден мне.
Я ожидал услышать какой-нибудь популярный мотив – и ошибся. Мистер Пайк, очевидно, признавал только серьезную музыку, и его бережное обращение с пластинками уже само по себе было откровением для меня. Каждую пластинку он брал в руки как святыню, с почтительной осторожностью развязывал, развертывал ее и, прежде чем поставить под иголку, обчищал мягкой щеточкой из верблюжьего волоса. В первые минуты я видел только огромные грубые руки грубого человека, с ободранными суставами пальцев, – грубые руки, в каждом движении которых чувствовалась любовь. Каждое прикосновение их к пластинкам было лаской, и пока пластинка звучала, он стоял над ней в благоговении, уносясь мечтой в какой-то рай небесной музыки, известный ему одному.
Все это время капитан Уэст сидел, откинувшись на спинку кресла, и курил сигару. Его лицо ничего не выражало, музыка его не трогала; по-видимому, он витал где-то далеко. Я склонен думать, что он даже не слыхал граммофона. Он не делал никаких замечаний, ничем не проявлял ни одобрения, ни неодобрения исполнявшейся пьесе. Он казался сверхъестественно невозмутимым, сверхъестественно далеким. И наблюдая за ним, я спрашивал себя, в чем состоят его обязанности. Ни разу я не видел, чтобы он что-нибудь делал. Мистер Пайк наблюдал за нагрузкой судна. Капитан Уэст явился на борт только тогда, когда судно было готово к отплытию. Ни разу я не слышал, чтобы он отдавал приказания. Выходило так, как будто всю работу делали мистер Пайк и мистер Меллэр. А капитан Уэст только курил сигары, знать не хотел своей команды и пребывал в блаженном неведении того, что творилось на «Эльсиноре».
Когда граммофон кончил хор – «Аллилуйя» из оратории «Мессия» и псалом «Он накормит стадо свое», – мистер Пайк сказал мне почти извиняющимся тоном, что он любит духовную музыку, может быть, потому, что, когда он был мальчиком, ему пришлось петь в церковном хоре Сан-Франциско.
– А потом я ударил попа по голове палочкой дирижера. Пришлось удирать, и я опять ушел в море, – заключил он с жестким смехом.
И вслед затем он опять замечтался над мейерберовским «Царем Небесным» и над «О, покойся во Господе» Мендельсона.
Когда пробило три четверти восьмого, он старательно завернул свои пластинки и унес их вместе с граммофоном к себе в каюту. Я побыл с ним, пока он свертывал себе папиросу в ожидании восьми часов.
– У меня еще много хороших вещей, – сказал он мне конфиденциальным тоном. – Кенена «Придите ко мне», «Распятие» Фора, а потом еще «Поклонимся Господу» и «Свете тихий» для хора. А еще вот «Иисус, возлюбленный души моей». Это такая прелесть! – за сердце хватает. Как-нибудь вечерком я вам сыграю все это.
– Вы верующий? – спросил я его.
Это восторженное преклонение перед духовной музыкой и эти грубые руки мясника… Я не мог отделаться от этого впечатления, что и побудило меня задать мой вопрос.
Он заметно колебался, прежде чем ответил:
– Я верю… когда слушаю эти вещи.
* * *
Я опять отвратительно спал ночью. Не выспавшись накануне я рано закрыл книгу и погасил лампу.
Но не ушел я задремать, как меня опять разбудил приступ крапивной лихорадки. Весь день она не беспокоила меня, но как только погасил лампу и уснул, опять начался этот проклятый зуд во всем теле. Вада еще не ложился, и я попросил его принести мне порцию кремортартара. Это не помогло, и в полночь я накинул халат и поднялся на ют.
Мистер Меллэр только что начал свою четырехчасовую вахту. Он ходил взад и вперед по левой стороне кормы. Я тихонько пробрался за его спиной мимо рулевого, которого не узнал, и укрылся от ветра на подветренной стороне будки штурвала.
И снова, глядя на смутно проступавшие в темноте сложные сплетения снастей и очертания высоких мачт с поставленными парусами, я вспомнил бестолковую, полоумную команду, и сердце у меня сжалось от предчувствия беды. Можно ли рассчитывать на благополучное плавание с такой командой и на таком огромном судне, как «Эльсинора», представлявшем лишь тонкую полудюймовую стальную скорлупу с грузом угля в пять тысяч тонн весом! Страшно было и думать об этом. Это путешествие не ладилось с самого начала. И в том мучительном, неуравновешенном состоянии, какое вызывается у каждого нормального человека отсутствием сна, я, разумеется, не мог не прийти к заключению, что нашему плаванию не суждено окончиться благополучно.
Но что в действительности готовила нам судьба, о том не могло и пригрезиться не только мне, но даже сумасшедшему.
Я вспомнил мисс Уэст с ее красною кровью, – мисс Уэст, которая всегда жила полной жизнью и не сомневалась, что будет жить вечно. Вспомнил мистера Пайка, любителя музыки, дающего волю рукам. Многие, даже еще более крепкие представители блаженной памяти прошлого выходили в море, не подозревая, что это их последнее плавание. А капитан Уэст?.. Ну, этот не шел в счет. Он был существом слишком нейтральным, слишком далеким, чем-то вроде привилегированного пассажира, на котором не лежало никаких обязанностей, которому предоставлялось безмятежно и пассивно пребывать в некоей нирване собственного его изобретения.
Затем я вспомнил сумасшедшего грека, который изранил себя и которого зашивал мистер Пайк, – вспомнил, что он лежит теперь между стальными стенами средней рубки в безумном бреду. Эта картина почти заставила меня решиться, ибо в моем лихорадочно возбужденном воображении этот грек олицетворял собой все это беспомощное сборище сумасшедших и идиотов. Конечно, я еще мог вернуться в Балтимору. Слава Богу, у меня нет недостатка в деньгах, и я мог позволить себе такую прихоть. Как-то раз мистер Пайк на мой вопрос сказал мне, что, по его подсчету, затраты на содержание «Эльсиноры» составляют около двухсот долларов в день. Ну что ж, я мог заплатить не то что двести, а хоть тысячу долларов в день за те несколько дней, которые понадобились бы, чтобы доставить меня на берег или на лоцманское судно или на какое-нибудь судно, идущее к Балтимору.
Я был уже почти готов сойти вниз, поднять с постели капитана Уэста и сообщить ему о принятом мною решении, но тут мне пришло в голову такое соображение: «Так, стало быть, ты, мыслитель и философ, страдающий пресыщением жизнью, боишься утонуть, перестать существовать, погрузиться во мрак небытия?» И вот потому только, что я был горд моим презрением к жизни, капитан Уэст был спасен; его сон не был нарушен. Конечно, сказал я себе, я доведу до конца эту авантюру, если только можно назвать авантюрой путешествие вокруг мыса Горна на судне, населенном сумасшедшими, и даже хуже, ибо я вспомнил тех трех субъектов вавилоно-палестинского типа, которые вызвали взрыв гнева со стороны мистера Пайка и смеялись таким беззвучным, страшным смехом.
Ночные мысли! Мысли, навеянные бессонницей! Я отогнал их и направился вниз, продрогший до костей.