Дебри - Уоррен Роберт Пенн 4 стр.


Так он и замер посреди палубы, большой палец левой ноги устремлен резко вниз, как у танцора, пятка поднята, тело нелепо перекручено, правое плечо перекошено для равновесия, локти оттопырены. А нелепый ботинок со всеми своими ремешками и шнурками выставлен на всеобщее обозрение. И к нему прикованы глаза всех присутствующих.

Хорошо знакомый, давнишний стыд захлестнул Адама, лицо его стало пунцовым. Он судорожно зажмурился, как будто собственная, персональная тьма могла скрыть его от окружающей действительности. В эту минуту ему захотелось молиться. Он вспомнил о маленьком ранце, который дядя сунул ему на прощание и от которого ему не хватило духу отказаться - там лежали филактерии, талес и молитвенник. Ему захотелось забиться в темный угол, съежиться и молиться.

- Ты!

Он уловил угрозу в голосе майнгерра Дункана и открыл глаза.

И в этот момент океан снова вздрогнул. Адам Розенцвейг каким-то чудом удержался в своей танцевальной позе, но майнгерр Дункан, в отличие от него, не выставил для равновесия свою несгибаемую ногу. И просто-напросто уселся, хлопнувшись задом о палубу.

Кто-то из рекрутов хихикнул. Или, может, это был один из английских моряков.

Адам Розенцвейг увидел красное, рассвирепевшее, черепообразное лицо майнгерра Дункана, впившееся в него снизу голубыми глазками. Он почувствовал себя жертвой гигантского тайного заговора, в котором замешан весь мир.

И в какой-то мере он был прав. Если бы спокойное море не сбилось с ритма, не совершило этого непостижимого рывка, как лошадь дергает шкурой, тогда Адам Розенцвейг не застыл бы в этой идиотской позе и не выставил ногу на всеобщее обозрение. Если бы лысина майнгерра Дункана не чесалась так нестерпимо от солнечного ожога, то настроение его, хотя и весьма непредсказуемое, как правило, тем более после таких обильных возлияний, как накануне вечером, могло все же оказаться более благодушным. Если бы майнгерру Дункану в Первом Манассийском не попала в колено ружейная пуля южанина4, он бы, может статься, не так болезненно отнесся к физическому недостатку Адама Розенцвейга. Если бы, на самом-то деле, майнгерр сержант Дункан не проявил себя трусом в Первом Манассийском, оказавшись первым в своей роте, кто сломался и побежал, и как раз когда он как следует разогнался, не получил по заслугам вражескую пулю под колено сзади, он мог бы отреагировать менее болезненно. Если бы в ту минуту, когда обнаружился этот недостаток Адама, океан не вздрогнул во второй раз и не усадил его на пятую точку. Если бы не раздался смех. Если бы не выстроился такой невероятный ряд совпадений, то все могло бы в конце концов обойтись.

На самом деле, не было никакого логического объяснения, почему майнгерра Дункана до такой степени разгневал физический недостаток Адама Розенцвейга. Он знал, что проверяющие особо не проверяют. Ему самому не раз случалось закрывать глаза и пропускать весьма жалких субъектов. Он понимал, что пушечное мясо есть пушечное мясо, и парень с таким незначительным изъяном несет в себе столько же кварт крови, которую можно пролить, а комиссии большего и не нужно. Но сидя на палубе с ушибленным копчиком, со своей обожженной лысиной и тяжелой от рома головой, со своей хромой ногой, своей трусостью и чьим-то случайным смешком, звенящим в ушах, майнгерр Дункан не настроен был мыслить логически.

Он с трудом поднялся и приблизил к Адаму красное лицо.

- Ты! - заорал он. - Ты, жулик чертов! Хотел выгадать себе бесплатную прогулку до США! Ага, ты прекрасно понимал, что с такой ногой не сможешь воевать! Ага, едешь капиталец себе сколотить в Америке, в то время как остальные ребята едут за пулей. Ага, такое у тебе имелось намерение, так ведь?

Адам смотрел в красные, воспаленные глаза, ненавидящие его, и не мог вымолвить ни слова.

Сказать было нечего, потому что все, все, что с ним происходило, было из области нереального.

- Отвечай, ты, педик! - орал на него майнгерр Дункан. - Разве не за этим ты едешь в Америку?

- Нет, - сказал Адам.

- Тогда за чем же? - и красное лицо придвинулось невыносимо близко.

Все было нереальным, и Адам знал, что голос его, произнесший затем ответ, тоже был нереальным. Это он сам с собой разговаривал, в своей внутренней тьме, пытаясь что-то себе объяснить.

- Я еду, - голос доносился из далекого далека, - чтобы сражаться за свободу.

Он знал, что на самом деле не мог такого сказать, по крайней мере, вслух, и когда он медленно повернул голову к остальным - сначала к тем, которые уже откликнулись на свое имя и построились, образовав неуклюжую шеренгу, потом к толпе, все ещё бесформенной и безымянной, он не ждал от них поддержки. Он просто хотел прочесть в этих лицах их собственную, глубинную, невысказанную тайну: что они тоже едут сражаться за свободу.

Конечно, он был не готов к тому, что Свинячий Глаз, Голландец, похлопал себя обеими руками по пузу, как по барабану, отдельному от остального тела, издал два смешка, по звуку нечто среднее между отрыжкой и сморканием Гаргантюа, и указав на него, Адама Розенцвейга, обернулся к толпе новобранцев и прокричал по-немецки:

- Он хочет сражаться за свободу! Он говорит, что хочет сражаться за свободу!

Свинячьего Глаза одолел смех, ему пришлось пережидать все новые приступы хохота и долго хлопать себя по пузу, прежде чем он набрался сил, чтобы ещё раз прокричать:

- Хочет сражаться за свободу!

Теперь, однако, его слова утонули во всеобщем гиканье и веселье. Люди смеялись. Они смотрели на него, Адама Розенцвейга, и смеялись. И кто-то все выкрикивал и выкрикивал из толпы:

- Fur die Freiheit! Fur die Freiheit!5

Глава 3

По мере приближения "Эльмиры" к порту, с северной стороны медленно проплывал зеленый берег, там и сям украшенный хохолками деревьев, пятнышками белых вилл и ферм, умытый чистым сиянием летнего утра. Адам Розенцвейг оторвал взгляд от работы - он отбивал с цепи ржавчину - и поглядел на берег. Это была Америка.

Ребенок, маленький мальчик, стоял на длинной песчаной отмели рядом с виллой, совсем крошечный с такого расстояния, в голубых панталонах и белой курточке, а его коричневая собака лаяла не переставая. По крайней мере, поза и движения этой далекой собаки говорили о том, что она лает, - потому что звук не долетал до Адама из-за сильного ветра с моря. Это была большая коричневая собака, она опиралась на напряженные передние лапы, пасть её открывалась и закрывалась с ритмичностью метронома. Было понятно, что это большая собака, потому что стоя она была ростом почти с мальчика, но на расстоянии казалась ненастоящей, как маленькая хитроумная баварская игрушка, рот которой движется благодаря вмонтированному противовесу-маятнику. В ярком сиянии летнего морского утра без намека на дымку или туман ему казалось, что видна даже маленькая красная полоска языка, когда пасть открывалась.

Но звука Адам Розенцвейг не слышал. Как ни напрягал он слух, все равно не мог расслышать лая. Ему бы хоть разок услышать, чтобы убедиться, что по крайней мере эта собака - настоящая. Потому что все сейчас казалось ему нереальным.

С того второго утра после отплытия из Бремерхафена все казалось ему нереальным. Как будто его мечты там, в Баварии, в те долгие месяцы, пока умирал отец, а сам он перерождался в мужчину, были реальностью, а все, что на самом деле произошло после этого, было всего лишь сном.

Назад Дальше