"Записная книжка писателя?"
Блеск в глазах Старика угас: "Не записная книжка, а текст, программа, своего рода литературный генетический код".
"Вы написали все это многие годы назад и с тех пор черпаете оттуда?"
"Он очень древний. Я никогда никому о нем не рассказывал".
"Здесь нечего стыдиться".
"Хотите посмотреть?"
"Ну...да. Пожалуй...да". - Эдвард чувствовал себя не в своей тарелке, словно вот-вот случится что-то страшное. Но, посмотрев на слабого согбенного старика, устыдился.
"Он не сделает зла, - сказал Тиррел, видимо, почувствовав реакцию Эдварда, - пока его слушаешься".
Старик медленно поднялся на ноги и потянулся к ящику стола. Он уже не казался помолодевшим, а снова выглядел на все свои восемьдесят пять. Опершись одной дрожащей рукой о стол, другой он пытался вытащить ящик. Эдвард предложил помочь.
"Нет!" - Голос Тиррела, внезапно охрипший, заполнил собой всю комнату. В несколько приемов, дюйм за дюймом, он выдвинул ящик. Потом, словно в замедленной съемке, залез туда обеими руками и вытащил манускрипт. Он оказался не таким уж объемистым - перевязанный пожелтевшей ленточкой, с обтрепанными краями и непривычно толстыми страницами. Если Тиррел говорил правду, он почерпнул из него более двадцати книг. Для этого он казался маловат.
Тяжело дыша, Тиррел прижал манускрипт к груди.
"Подойдите", - сказал он так же хрипло и не глядя на Эдварда.
Эдвард приблизился. По щекам Тиррела текли то ли слезы, то ли капли пота, он побледнел, и его слезящиеся глаза были пусты - или несфокусированы. Он протянул манускрипт Эдварду.
"Возьмите, - прошептал он. Его большие руки дрожали, и теперь Эдвард видел, что по щекам его струится пот. Он сунул Эдварду манускрипт. - Вы должны его взять".
Эдвард не двигался. Он растерялся и вдруг необъяснимо ослабел. Количество алкоголя перешло в качество - он то ли подумал, то ли сказал вслух: "Я хочу домой". Ему казалось, что он слышал эти слова, но словно бы где-то внутри себя.
Старик посерел, его мокрые щеки дрожали. Он по-прежнему смотрел на Эдварда, но так, будто видел что-то другое. Эдвард был слишком занят собой, чтобы спросить, не стало ли Тиррелу плохо. Его охватило мертвящее оцепенение словно даже кровь стала тяжелой. И в то же время он чувствовал яростное стремление идти до конца, каковы бы ни были последствия. Он не двигался.
Тиррел снова заговорил. Он сказал то ли "Это вам" или "Это предназначено для вас" - Эдвард не расслышал, потому что голос его стал тише шепота. Это были последние слова Тиррела.
Эдвард взял манускрипт. Мгновение Тиррел не выпускал его, изо всех сил вцепившись дрожащими скрюченными пальцами и глядя на Эдварда безумным несфокусированным взглядом, как будто передавал некую святыню. Потом руки Тиррела ослабели, и он начал падать. Его еще живые глаза наполнились ужасом, слепым сплошным ужасом - изнутри; так море заполняет корабль сквозь пробоину в днище. "Ужас" не совсем подходящее слово, сказал Эдвард, но другого не подберешь. Он подумал: это оттого, что Тиррел прочел его мысли. Даже когда Старик уже падал, Эдвард думал исключительно о том, что теперь манускрипт его и можно им пользоваться, и никто ничего не узнает. Вряд ли это нормально, но подозреваю, что многие писатели думали бы точно так же, при этом ничего не предпринимая. Он решил, что именно поэтому Тиррел с такой силой вцепился в манускрипт и выпустил его из рук лишь в послед-ний миг.
Старик был большой и упал громко, опрокинув стул и ударившись головой о косяк двери. Распростертый на полу, он казался еще больше. Одно плечо уперлось в стену, и голова неестественно повернулась, как у цыпленка со сломанной шеей. Много лет спустя Эдвард все еще вспоминал, какие большие у него были ступни. Должно быть, не меньше двенадцатого размера.
Некоторое время Эдвард смотрел на тело, прижимая к груди манускрипт, совсем как Тиррел. Он не чувствовал жалости, ему даже в голову не пришло позвать на помощь - или убедиться, что помощь больше не нужна. Наоборот, он чувствовал глубочайшее тайное облегчение - словно вдруг освободился от тягостной зависимости.
- Ты так и не увидел эту женщину? - помню, спросил его я.
- Она была в другом конце дома.
Перед тем как уйти, он задвинул ящик. Он не хотел, чтобы весь мир знал об этом манускрипте - пусть считается, что Тиррел умер после его ухода. Так и вышло; он сумел убедить полицию в том, что в момент смерти его там уже не было; вскрытие подтвердило, что Тиррел умер естественной смертью. Эдвард ушел, унося с собой манускрипт и воспоминание об ужасе в меркнущих глазах Тиррела. Позже он сказал, что долго еще продолжал чувствовать на себе этот взгляд.
Я думаю, что, кроме непосредственно заинтересованных лиц, я единственный, кто видел этот манускрипт. Мне показал его Эдвард. Он был написан от руки выцветшими побуревшими чернилами на старинной бумаге верже мелким и плотным почерком - там, где нет нажима, очень тонким. Написан по-английски, отдельные буквы четкие и узнаваемые, но смысла я не смог уловить; мне не удалось его прочесть. Правда, я держал его в руках лишь несколько минут - может быть, я просто не успел сосредоточиться, но не думаю, потому что первая реакция Эдварда была такой же. Тонкая заостренная вязь этих тысяч и тысяч буковок оставила во мне неприятное чувство бессмыслицы, пагубной бессмыслицы, которая, однако, ввергала в соблазн, ибо в то же время казалось, что она должна что-то обозначать. Так же было и с Эдвардом; но, может быть, чтобы манускрипт с тобой заговорил, нужно стремиться стать великим писателем.
Глава IV
Как я уже сказал, все это происходило задолго до того, как я узнал о манускрипте; в те годы нашей лондонской молодости время летело быстро. Жизнь обычно идет себе и идет, и трудно увидеть в ней какую-либо четкую перспективу. Однако я готов попытаться, пусть начерно, выстроить последовательность событий, которые незаметно вдруг стали главной темой моей жизни. Мы с Шанталь поженились; мы работали, встречались с друзьями и родственниками, ходили по театрам и кино, ездили в отпуск, обзаводились кой-каким имуществом - в общем, вели обычную для большого города жизнь, которая кажется столь напряженной и полной и о которой потом нечего вспомнить.
Эдвард процветал. Он не просто много писал, но пропахал глубокую борозду в поле, готовом для разработки, - по крайней мере теми, кто следит за литературной модой. Он стал ведущим писателем среди так называемых постмодернистов, представителей "фантастического реализма". Реальность и вымысел у них имеют одинаковый статус, результатом чего для писателей явилось убеждение, что можно писать что угодно, не давая себе труд в чем-то убедить или что-то доказать, и что отличать правду от вымысла не нужно - просто сочинять, что нравится. На мой взгляд, это происходит от недостатка воображения или веры в то, что сила воображения помогает понять жизнь. А приводит к неуважению читателя. Предполагается, что интеллектуальным обоснованием этого течения был абсолютный скептицизм, который подразумевал, что поскольку реальность заслуживает доверия не более, чем вымысел, то в итоге ничего нельзя доказать - что бы это ни значило. Естественно, писателям и критикам, которые все это исповедовали, необходимо было укрыться за новым абсолютом, еще более великим, чем нис-провергнутое. Таковым абсолютом стало их убеждение в собственной правоте, - на это их скептицизм почему-то не распространялся.
Может сложиться впечатление, что я противопоставлял себя этому направлению; отнюдь нет.