Жизнь и смерть в благотворительной палате - Чарльз Буковски 4 стр.


- Умница!

Потом, просто чтобы порисоваться, когда я тут хвораю у него на глазах, как последняя собака, он уходил в угол, становился на голову в своих мудацких бермудах, скрещивал ноги, смотрел на меня вверх тормашками и говорил:

- Знаешь, Буковски, если ты когда-нибудь протрезвеешь и наденешь смокинг, я тебя уверяю, стоит тебе в таком виде войти в комнату, все женщины попадают в обморок.

- Не сомневаюсь.

Потом легким полусальто он вскакивал на ноги.

- Хочешь завтракать?

- Андре, я уже тридцать два года не могу завтракать.

Потом раздавался стук в дверь, легкий и такой деликатный - можно было подумать, какая-то на хер синяя птица стучится крылышком, умирает, просит глоток воды.

Обычно это были два или три молодых человека с какими-то соломенными, обтруханными бородами.

Обычно мужчины, но иной раз появлялась и вполне приятная девушка, и мне !k+. тяжело уходить, когда появлялась девушка. Но тридца сантиметров в покое было у него - плюс бессмертие. Так что я всегда знал свое место.

- Слушай, Андре, голова раскалывается... Я, пожалуй, пройдусь по берегу.

- Ну что ты, Чарльз! Ей-Богу, это лишнее!

И, не успеешь дойти до двери, она уже растегнула у Андре ширинку, а если бермуды без ширинки, так лежат уже у француза на щиколотках. И она хватает тридцать этих сантиметров, спокойных, посмотреть, что сними будет, если их маленько раздразнить. И Андре уже задрал ей платье, и пальчик его шебаршится, протискивается под тугие чистые розовые трусики, отыскивая секрет дырочки. А для пальца всегда что-нибудь было: как будто бы новая запыхавшаяся дырочка спереди ли сзади, и при его мастерстве он всегда умел прошмыгнуть, проторить дорожжку кверху промеж тугого свежестираного розового и пробудить интерес в дырочке, отдыхавшей не больше восемнадцати часов.

Так что мне постоянно приходилось гулять по пляжу. Поскольку час был ранний, я был избавлен от необходимости созерцать гигансткий развал человеческих отходов, стиснутых, харкающих, хрюкающих выпуклостей. От необходимости наблюдать хождение и лежание этих жутких тел, запроданных жизней - ни глаз, ни голосов, ничего, даже сознания, - просто отбросы говна, грязь на кресте.

А поутру тут было неплохо, особенно в будние дни. Все принадлежало мне, и даже склочные чайки - особенно склочные по четвергам и пятницам, когда с пляжа исчезали крошки и пакеты, - для них это было концом Жизни. Они не соображали, что в субботу и воскресенье толпы вернутся, со своими сосисками в булках и разными бутербродами. Да, думал я, может быть, чайкам еще хуже, чем мне? Может быть.

Однажды Андре пригласили выступить где-то - в Чикаго, в Нью-Йорке, в Сан-Франциско, в общем, где-то; он уехал, и я остался в доме один. Можно было попользоваться пишущей машинкой. Ничего хорошего из нее не вышло. У Андре она работала вполне исправно, даже удивительно было, что он такой замечательный писатель, а я нет. Казалось бы, междц нами не такая большая разница. Но она была - он умел приставлять слово к слову. А когда я заправил белый лист в машинку, он как уселся там, так и пялился на меня. У каждого человека свой личный ад, и не один, но я по этой части обошел всех на три корпуса.

Так что я пил все больше и больше вина, все подносил своей смерти. Дня через два после отъезда Андре, утром, около половины одиннадцатого, раздался этот деликатный стук в дверь. Я сказал: одну минуту, пошел в ванную, сблевал, сполоснул рот.

Там стояли молодой человек и девушка. Она была на высоких каблуках и в очень короткой юбке, чулки доставали ей почти до ягодиц. А он был парень как парень - в белой майке, худой, с приоткрытым ртом - и руки держал приподнятыми, словно сейчас поднимется в вохдух и полетит. Девушка спросила:

- Андре?

- Нет. Я Хэнк. Чарльз. Буковски.

- Вы, наверно, шутите, Андре? - спросила она.

- Ага. Я сам шутка.

Снаружи капал дождичек. И они под ним стояли.

- В общем, заходите - промокните.

- Нет, вы Андре! - говорит эта блядь. - Я вас узнала, это древнее лицо... двухсотлетнего старика!

- Ладно, ладно, - сказал я. - Заходите. Я Андре.

Они принесли две бутылки вина. Я пошел на кухню за штопором и стаканами.

Налил всем троим. Я стоял, пил вино, разглядывал, как мог, ее ноги, а молодой человек вдруг расстегивает у меня ширинку и начинает сосать. Производя губами много шума. Я потрепал его по голове и спросил девушку:

- Как вас зовут?

- Венди, - сказала она, - я давно восхищаюсь вашими стихами, Андре. Я считаю, что вы сейчас один из самых больших поэтов.

А малый продолжает трудиться, чмокает и хлюпает, и голова у него прыгает, словно какая-то дурацкая безмозглая вещь.

- Один из самых больших? - спросил я. - А кто остальные?

- Ну, еще один, - сказала Венди. - Эзра Паунд.

- Эзра всегда нагонял на меня скуку, - сказал я.

- В самом деле?

- В самом деле. Слишком старается. Чересчур серьезный, чересчур ученый, а в конечном счете - унылый ремесленник.

- Почему вы подписываетесь просто "Андре"?

- Потому что мне так нравится.

А парень уже трудился изо всех сил. Я схватил его за голову, притянул к себе и дал залп.

Потом застегнулся и налил нам всем вина.

Мы сидели, разговаривали и выпивали. Не знаю, сколько это продолжалось. У Венди были красивые ноги с тонкими щиколотками, и она все время вертела ими, словно сидела на угольях или чем-то таком. Литературу они и впрямь знали. Мы говорили о всякой всячине. Шервуд Андерсон - "Уайнсбург" и так далее. Дос Пассос. Камю. Крейны; Дикки, Диккенс, Дикинсон; Бронте, Бронте, Бронте; Бальзак; Тэрбер и прочие, и прочие...

Мы прикончили обе бутылки, и я нашел еще что-то в холодильнике. Прикончили и это. А потом, не знаю. Я одурел и стал цапать ее за платье, сколько его там было. Показался край комбинации и штанишки; тогда я рванул платье сверху, рванул лифчик. Я схватил титьку. Я схватил титьку. Она была толстая. Я целовал и сосал эту штуку. Потом стал тискать так, что она закричала; когда она закричала, я заткнул ей рот поцелуем, если можно так выразиться.

Я растащил на ней платье - нейлон, нейлоновые ноги, круглые коленки. Я выдернул ее из кресла, содрал эти сопливые трусики и загнал ей по рукоятку.

- Андре, - сказала она. - О, Андре!

Я оглянулся: парень глядел на нас из кресла и дрочил.

Я взял ее стоя, но мы мотались по всей комнате, сшибали стулья, крушили торшеры. Раз я уложил ее на кофейный столик, но почувствовал, что ножки у него сдают под нашей тяжестью. И поднял ее снова, пока мы не расплющими окончательно этот столик.

- О Андре!

Потом она содрогнулась всем телом, и еще раз, прямо как на жертвенном алтаре. Тогда, видя, что она ослабла и не в себе, я просто загнал в нее всю штуку и замер, нацепив ее, как дурацкую рыбу на острогу. За полвека я научился кое-каким фокусам. Она была в обмороке. Потом перегнулся назад и ну долбить, долбить, долбить, так, что гщолова у нее моталась, как у куклы, и она снова кончила, вместе со мной, и, когда мы кончили, я чуть не умер к чертям собачьим. Мы оба чуть к чертям не умерли.

Если берешь кого-то стоя, ее рост не должен сильно отличаться от твоего. Помню, я чуть не сдох один раз в детройтской гостинице. Там я тоже попробовал стоя, но получилось не очень. Я хочу скзаать, что она убрала ноги с полу и обхватила ими меня. А это значит, что я на двух ногах держал двух людей. И это плохо. Я хотел бросить. Я держал ее на трех точках: руками за жопу и членом.

А она твердила: "Ах, какие у тебя сильные ноги! Ах, какие красивые сильные ноги!"

Что правда, то правда, в остальном-то я сплошное говно, включая мозги и все остальное. Но кто-то приделал к моему телу громадные сильные ноги. Без булды. Но от этого детройтского блядства я чуть не сдох - и упор какой-то немыслимый, да еще это возвратно-поступательное движение. Ты держишь вес двух тел. Вся нагрузка ложится на твой хребет и крестец. Занятие убийственно тяжелое. Все-таки мы оба кончили, и я ее где-то бросил. Просто скинул.

Назад Дальше