Теперь раскройте один мешок с овсом.
Мы закачали рукава и мешок развязали.
- Берите каждый по очереди горсть зерен в руки и мне показывайте.
Мы стали захватывать зерна горстью. Первый захватил горсть и раскрыл перед ксендзом. Флориан говорит:
- Отходи, на тебя нет указания.
Взял следующий. И на этого нет.
Дошло до меня. Я разжал перед Флорианом горсть, он говорит:
- По указанию судьбы, ты обозный палач. Я обомлел, говорю:
- Помилуйте, где же указание?
- А вот, видишь, - говорит, - у тебя в горсти два черные зерна. Это и есть указание: два зерна и два человека - ты двух должен повесить.
Я ему начал кланяться в землю.
- Отец святой!.. Я боюсь!.. Я не могу! Но он и слушать не хочет.
- Если бы, - говорит, - ты не мог, так на тебя указания не было бы. Или ты, может быть, ослушник веры? Так мы в таком разе тебя и самого удавим. Хлопцы, говорит, - я должен его немножко поисповедывать, а вы не завязывайте мешка; может быть, придется доставать не два, а три зерна - кажется, надо будет троих вешать.
Я подумал себе: "Э, нет, братку! Знаю я, что ты за птица. Ты меня станешь по глазам читать и нивесть что на меня скажешь! Нет, я лучше так, просто, без исповеди согласен".
- Нет, не нужно, - говорю, - отче, меня исповедывать не нужно. Я нынешний год исповедывался и сообщался... Я повешу... сколько угодно и кого угодно повешу.
- Хоть и самого ксендза повесили бы! - перебил Мориц.
- Он, я думаю, и отца с матерью повесил бы, - вставил Целестин.
- Очень может быть, - отвечал Гонорат, - но я об этом стал бы рассуждать только с тем, кто имел несчастие вынуть из мешка черное зерно при действии старого обозного обычая. А с такою дрянью, которая стоит в корчме за стойкою или читает газеты, мне об этом рассуждать непристойно. Я продолжаю. Я согласился, но я стоял не живой и не мертвый, потому что давить людей, поверьте... это не гемютлих, а это черт знает что такое! А хлопцы, по ксендзову приказу, живо сдвинули две фурманки, поставили их передок к передку, дышла связали, ремень ветчинным салом помазали и наверху в кольцо петлю пропустили.
- Пожалуйте, палач, на свою позицию!
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Подвели свинаря Якуба и поставили под петлю на переднюю ось из-под другой фурманки. А ксендз Флориан говорит мне:
- Надевай на него петлю и смотри, чтобы непременно пришлось выше косточки.
У меня руки трясутся, - весь растерялся.
- Какая тут у черта косточка! Флориан говорит:
- А, ты не знаешь косточки?
- Не знаю. Я из простых людей.
- Это ничего не стоит, - говорит, - простого человека сейчас можно все сразу понять заставить. - Да с этим как сожмет меня пальцами за горло, так что я, было, задохся.
- Вот, - говорит, - где бывает косточка. Понял? А у меня уж и духу в горле не стало.
- Понял, - просипел я без голоса. Ксендз толкнул меня сзади ногою в спину.
- Делай!
Я взял за ремень и стал по шее гладить - искать косточку, где надевать. А Якуб, вообразите, вдруг оба глаза себе к носу свел! Как это он мог!.. И, кроме того, темя у него на голове, представьте, вдруг все вверх поднимается... Такая гадость, что я весь задрожал и петлю бросил. Флориан опять мне дал затрещину пребольно... Тогда я надел петлю.
Тут сам Флориан говорит мне:
- Палач! Подожди! Оборотился лицом ко всем и говорит:
- Паны-братья! По старому обозному обычаю, людей так не казнили, как их теперь казнят. Кое-что в старину было лучше. Вы это сейчас же увидите. По старому обозному обычаю, осужденному на смерть человеку оказывали милость: у осужденного спрашивали, что он хочет, не имеет ли он предсмертной просьбы? И если человек объявлял предсмертную просьбу, то исполняли, чего бы он ни попросил. Так и мы поступим.
Все похвалили.
- Ах, как хорошо!
А ксендз Флориан спрашивает:
- Не имеешь ли ты предсмертной просьбы, Якуб? Якуб молчит.
- Мне все равно, мне только пить хочется.
- Экий дурак! - говорит Флориан: - ничего не умел выдумать. Дайте ему пива!
Подали Якубу пива, а он - было начал губами пену раздувать, а потом говорит:
- Не надо, не хочу. Флориан говорит:
- Выдерни из-под него передок.
Дернули из-под него передок, он и закачался... Что-то щелкнуло.
Все отворотились, и тихо-тихо стало все; только связанные дышла подрагивали. А когда мы опять оборотились лицом, так уж Якуб только помаленьку сучился на вожжах, и глаза от носа в раскос шли, а лицо, представьте себе, оплевалось.
Ксендз Флориан сказал:
- Это ничего, давайте жида на его место.
- Где же будет гемютлих? - спросил Мориц.
- Погодите.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Паныч Гершко оказался против Якуба находчивей. Он, как только увидал мертвого Якуба, сам начал про просьбу кричать:
- Я имею просьбу... Ай, я имею большую предсмертную просьбу!
Ксендз говорит:
- Хорошо, хорошо! Ты ее скажешь. Но только я вперед тебе должен одно сказать: пожалуйста, не просись в христианскую веру. Это у вас такая привычка, но теперь тебе это не поможет, а ты только поставишь нас в неприятное положение.
- Ой, нет, нет! - говорил паныч Гершко, - теперь в христианскую веру проситься не буду. Я совсем другое... Совсем простое прошу.
- Ну, простое проси.
- Я прошу не вешать меня за шею! Гонорат остановил рассказ и воскликнул:
- Вы понимаете, в чем тут штука?
Мориц молча кивнул головой, а реби Фола вскричал:
- Разумно!
Гонорат бросил на него презрительный взгляд и продолжал:
- Разумно!.. А вот же ты увидишь, к чему это повело!
Ксендз рассердился.
- Ах ты, - говорит, - каналья! Так-то ты за деликатность платишь! Разве это можно выдумывать!
- Отчего же не можно?
- Да за что же мы тебя повесим? А Гершко отвечает:
- Мне все равно... Хоть ни за что не вешайте. Флориан только плечами пожал и говорит:
- Нет, братцы, жиды такой народ, что с ними, действительно, ничего невозможно.
И Гершку повесили.
- За что же? - перебил Мориц.
- Ну, конечно, за шею. Вышла пауза.
Мориц побарабанил пальцами и, вздохнув, сказал:
- Да, это гемютлих... Сколько вы, капитане, в самом деле пережили ужасного!
- Не мало, Мориц, не мало.
- Но вы, все-таки, хорошо нашлись.
- Как кажется. Иначе мне самому висеть бы на дышле.
- Конечно, конечно! - заметил Целестин. - Нельзя спорить, что всех находчивее вышли ксендз с Гоноратом. Они ли не молодцы! Сами, черт знает, выдумали откуда-то какой-то старинный обозный обычай, сами предсмертную просьбу учредили и сами же все это уничтожили: удавили людей, как тетеревят, а сами живут спокойно.
Гонорат посмотрел на Целестина и, покачав головою, вздохнул и молвил:
- Почтенный пан Целестин, вы не можете судить чужую душу. Теперь я спокоен, но меня это долго мучило, и я не находил покоя даже после того, как нас тогда скоро рассеяли, и я принес покаяние, и меня простили...
- А вы, капитане, чистосердечно раскаялись? - спросил Мориц.
- Это что за вопрос? Разумеется, чистосердечно.
- То-то... как добрый католик.
Гонорат покачал головою.
- Любезнейший Мориц! Как это глупо!
- Да я ничего.
- Нет, не "ничего". А я это для твоей же пользы... Я переменил свой образ мыслей, и надел вот эту жандармскую шляпу с казенным пером, Мориц, это всякий может видеть; но я долго не знал покоя в жизни.
Целестин сделал презрительную гримасу и процедил:
- Отчего же это?
- Да, вот именно "отчего"? Тебе, почтенный Целестин, будет непонятно, потому что ты не поляк.
- Почему же это я не поляк?
- Потому что ты лютер или кальвин, а не католик, и у тебя черствое сердце. Ты - ведь я тебя знаю... ты не веришь...
- Вы все должны знать.
- Да не перебивай! Ты в Бога не веришь.
- Вы врете.
- Возьми свое слово назад. Твоя вера, какова она есть, это все равно, что ее и нет. Ты хлопочешь о том, что всего меньше стоит.