Как я только проведал, что черкешенка у Григорья Александровича, то надел эполеты, шпагу и пошёл к нему.
Он лежал в первой комнате на постели, подложив одну руку под затылок, а в другой держа погасшую трубку; дверь во вторую комнату была заперта на замок, и ключа в замке не было. Я всё это тотчас заметил… Я начал кашлять и постукивать каблуками о порог, — только он притворялся, будто не слышит.
— Господин прапорщик! — сказал я как можно строже. — Разве вы не видите, что я к вам пришёл?
— Ах, здравствуйте, Максим Максимыч! Не хотите ли трубку? — отвечал он, не приподнимаясь.
— Извините! Я не Максим Максимыч: я штабс-капитан.
— Всё равно. Не хотите ли чаю? Если б вы знали, какая мучит меня забота!
— Я всё знаю, — отвечал я, подошед к кровати.
— Тем лучше: я не в духе рассказывать.
— Господин прапорщик, вы сделали проступок, за который и я могу отвечать…
— И полноте! что ж за беда? Ведь у нас давно всё пополам.
— Что за шутки? Пожалуйте вашу шпагу!
— Митька, шпагу!..
Митька принёс шпагу. Исполнив долг свой, сел я к нему на кровать и сказал: «Послушай, Григорий Александрович, признайся, что нехорошо».
— Что нехорошо?
— Да то, что ты увёз Бэлу… Уж эта мне бестия Азамат?.. Ну, признайся, — сказал я ему.
— Да когда она мне нравится?..
Ну, что прикажете отвечать на это?.. Я стал в тупик. Однако ж, после некоторого молчания, я ему сказал, что если отец станет её требовать, то надо будет отдать.
— Вовсе не надо!
— Да он узнает, что она здесь?
— А как он узнает?
Я опять стал в тупик.
— Послушайте, Максим Максимыч! — сказал Печорин, приподнявшись: — ведь вы добрый человек, — а если отдадим дочь этому дикарю, он её зарежет, или продаст. Дело сделано, не надо только охотою портить; оставьте её у меня, а у себя мою шпагу…
— Да покажите мне её, — сказал я.
— Она за этой дверью; только я сам нынче напрасно хотел её видеть: сидит в углу, закутавшись в покрывало, не говорит и не смотрит: пуглива, как дикая серна. Я нанял нашу духанщицу: она знает по-татарски, будет ходить за нею и приучит её к мысли, что она моя, потому что она никому не будет принадлежать, кроме меня, — прибавил он, ударив кулаком по столу. Я и в этом согласился… Что прикажете делать? Есть люди, с которыми непременно должно соглашаться.
— А что? — спросил я у Максима Максимыча, — в самом ли деле он приучил её к себе, или она зачахла в неволе, с тоски по родине?
— Помилуйте, отчего же с тоски по родине? Из крепости видны были те же горы, что из аула, — а этим дикарям больше ничего не надобно. Да притом Григорий Александрович каждый день дарил ей что-нибудь: первые дни она, молча, гордо отталкивала подарки, которые тогда доставались духанщице и возбуждали её красноречие. Ах, подарки! чего не сделает женщина за цветную тряпичку!.. Ну, да это в сторону… Долго бился с нею Григорий Александрович; между тем учился по-татарски, и она начинала понимать по-нашему. Мало-по-малу она приучилась на него смотреть, сначала исподлобья, искоса, и всё грустила, напевала свои песни вполголоса, так что, бывало, и мне становилось грустно, когда слушал её из соседней комнаты. Никогда не забуду одной сцены: шёл я мимо и заглянул в окно; Бэла сидела на лежанке, повесив голову на грудь, а Григорий Александрович стоял перед нею.
— Послушай, моя пери, — говорил он, — ведь ты знаешь, что рано или поздно ты должна быть моею — отчего же только мучишь меня? Разве ты любишь какого-нибудь чеченца? Если так, я тебя сейчас отпущу домой». — Она вздрогнула едва приметно и покачала головой. — «Или», продолжал он: «я тебе совершенно ненавистен?» — Она вздохнула. — «Или твоя вера запрещает полюбить меня?» — Она побледнела и молчала.
— «Поверь мне, Аллах для всех племён один и тот же, и если он мне позволяет любить тебя, отчего же запретит тебе платить мне взаимностью?» — Она посмотрела ему пристально в лицо, как будто поражённая этой новой мыслию; в глазах её выразились недоверчивость и желание убедиться. Что за глаза! они так и сверкали, будто два угля.
— Послушай, милая, добрая Бэла! — продолжал Печорин: — ты видишь, как я тебя люблю; я всё готов отдать, чтобы тебя развеселить: я хочу, чтоб ты была счастлива; а если ты снова будешь грустить, то я умру. Скажи, ты будешь веселей?
Она призадумалась, не спуская с него чёрных глаз своих, потом улыбнулась ласково и кивнула головой в знак согласия. Он взял её руку и стал её уговаривать, чтоб она его поцеловала: она слабо защищалась и только повторяла: «поджалуста, поджалуста, не нада, не нада». Он стал настаивать; она задрожала, заплакала.
— Я твоя пленница, — говорила она: — твоя раба; конечно ты можешь меня принудить, — и опять слёзы.
Григорий Александрович ударил себя в лоб кулаком и выскочил в другую комнату. Я зашёл к нему; он сложа руки прохаживался угрюмый взад и вперёд.
— Что, батюшка? — сказал я ему.
— Дьявол, а не женщина! — отвечал он, — только я вам даю моё честное слово, что она будет моя…
Я покачал головою.
— Хотите пари? — сказал он, — через неделю!
— Извольте!
Мы ударили по рукам и разошлись.
На другой день он тотчас же отправил нарочного в Кизляр за разными покупками, привезено было множество разных персидских материй, всех не перечесть.
— Как вы думаете, Максим Максимыч! — сказал он мне, показывая подарки: — устоит ли азиатская красавица против такой батареи?
— Вы черкешенок не знаете, — отвечал я, — это совсем не то, что грузинки или закавказские татарки — совсем не то. У них свои правила; они иначе воспитаны. — Григорий Александрович улыбнулся и стал насвистывать марш.
А ведь вышло, что я был прав: подарки подействовали только вполовину; она стала ласковее, доверчивее — да и только; так что он решился на последнее средство. Раз утром он велел оседлать лошадь, оделся по-черкесски, вооружился и вошёл к ней. «Бэла!» сказал он: «ты знаешь, как я тебя люблю. Я решился тебя увезти, думая, что ты, когда узнаешь меня, полюбишь; я ошибся: — прощай! оставайся полной хозяйкой всего, что я имею; если хочешь, вернись к отцу, — ты свободна. Я виноват перед тобой и должен наказать себя; прощай, я еду — куда? почему я знаю! Авось, недолго буду гоняться за пулей или ударом шашки: тогда вспомни обо мне и прости меня». — Он отвернулся, и протянул ей руку на прощанье. Она не взяла руки, молчала. Только стоя за дверью, я мог в щель рассмотреть её лицо: и мне стало жаль — такая смертельная бледность покрыла это милое личико! Не слыша ответа, Печорин сделал несколько шагов к двери; он дрожал — и сказать ли вам? я думаю, он в состоянии был исполнить в самом деле то, о чём говорил шутя. Таков уж был человек, бог его знает! Только едва он коснулся двери, как она вскочила, зарыдала и бросилась ему на шею. — Поверите ли? я, стоя за дверью, также заплакал, то есть, знаете, не то чтоб заплакал, а так — глупость!..
Штабс-капитан замолчал.
— Да, признаюсь, — сказал он потом, теребя усы: — мне стало досадно, что никогда ни одна женщина меня так не любила.
— И продолжительно было их счастие? — спросил я.
— Да, она нам призналась, что с того дня, как увидела Печорина, он часто ей грезился во сне, и что ни один мужчина никогда не производил на неё такого впечатления. Да, они были счастливы!
— Как это скучно! — воскликнул я невольно. В самом деле, я ожидал трагической развязки, и вдруг так неожиданно обмануть мои надежды!.. — Да неужели, — продолжал я, — отец не догадался, что она у вас в крепости?
— То есть, кажется, он подозревал. Спустя несколько дней, узнали мы, что старик убит. Вот как это случилось…
Внимание моё пробудилось снова.