Пожалуй, он и впрямь достиг своей цели, ошеломив последнего. Молотов приподнял плечо, снял пенсне, стал протирать стекла, щуря свои близорукие глаза…
– Оглашаю, – снова заговорил Риббентроп, – проект договора с тем, чтобы его можно было обсудить и внести необходимые поправки…
Он широким жестом указал уже надевшему свое пенсне Молотову на кресло и сел сам.
У Риббентропа была назойливая привычка: беседуя, он передвигал все лежащие на столе предметы – пресс-папье, карандаши, линейку, скрепки, перемещал их, соединял, снова отделял друг от друга.
Так и сейчас, опустившись в кресло, он быстро расставил перед собой пресс-папье, коробку с сигарами, чернильницу с бронзовой крышкой и в некотором отдалении положил вечное перо.
– Итак, – продолжал Риббентроп, – политическая конфигурация мира изменится. Разделенные сотнями и тысячами километров страны объединятся. – Широко раскинув руки, он провел ими по столу, сгребая в одну кучу пресс-папье, сигарную коробку и чернильницу, однако не трогая ручку. Потом откинулся в кресле и, снова взяв в руки документ, начал читать…
Все еще не произнесший ни единого слова, Молотов внимательно слушал Риббентропа, с некоторым недоумением следя за его манипуляциями на столе.
Первые пункты, содержавшие обычные в международных соглашениях перечисления и формулы, Риббентроп читал скороговоркой. Но постепенно темп чтения замедлялся.
– «…статья одиннадцатая, – громко произнес Риббентроп, сделал паузу и продолжал, но теперь уже совсем медленно, тихо, даже таинственно, как если бы поверял Молотову тайну огромного государственного значения: – Статья одиннадцатая, секретная… Участники договора обязываются уважать естественные сферы влияния друг друга и, в частности, России, которая, несомненно, должна быть заинтересована в выходе к Индийскому океану…»
Риббентроп сделал паузу и добавил:
– Разумеется, эту и развивающие ее статьи мы публиковать не будем. Все остальное может быть предано гласности хотя бы завтра.
Риббентроп положил бумагу на стол, придавил ее ладонью, быстро ребром ладони придвинул лежащую в стороне ручку к трем другим, ранее сдвинутым с места предметам. Теперь, по его мысли, Германия, Италия, Япония и Россия были объединены. И он победно взглянул на Молотова.
Молотов сидел полуопустив веки. Затем сказал:
– Советский Союз совершенно не заинтересован в Индийском океане. Он расположен достаточно далеко от него…
Потом сделал паузу, неожиданно подался вперед, к Риббентропу, и продолжал, но теперь уже энергично:
– А вот в европейских делах и в безопасности своих южных границ мы заинтересованы. И об этом уже было дважды сказано господину рейхсканцлеру. Нас интересуют не слова и не бумажки, – продолжал он все громче и настойчивее, – не с-слова и не бумажки. Мы требуем эффективных гарантий нашей безопасности. Мы обеспокоены судьбой Румынии и Венгрии. Я еще и еще раз спрашиваю немецкую сторону: каковы намерения держав оси в отношении Югославии и Греции? Что будет в дальнейшем с Польшей? Когда немецкие войска уйдут из Финляндии? Намерено ли германское правительство считаться с нейтралитетом Швеции?
Молотов перечислял свои вопросы быстро и четко, как бы не желая давать Риббентропу время для обдумывания ответов.
Спрашивая, он все более и более подавался вперед, приближая свое лицо к Риббентропу, и наконец умолк.
Наступила пауза. Откуда-то сверху доносились глухие разрывы бомб и очереди зениток.
– Что это: допрос? – медленно, не то спрашивая, не то угрожая, произнес наконец Риббентроп.
Молотов откинулся на спинку кресла и пожал плечами:
– Да нет, почему же? Просто Советское правительство было бы благодарно за соответствующие разъяснения…
– Но все это второстепенные проблемы! – воскликнул Риббентроп почти с отчаянием. – К тому же и вы до сих пор не ответили на главный вопрос фюрера: намерена ли Россия сотрудничать с нами в деле ликвидации английской империи?
Молотов прищурил глаза.
– Вы действительно уверены, что с Англией покончено? – спросил он.
– Несомненно!
– Тогда, – уже не скрывая усмешки, сказал Молотов, – разрешите задать последний вопрос: если это так, то п-почему мы сейчас сидим в этом бомбоубежище? И чьи это бомбы падают сверху?..
…В тот же день вечером Риббентроп доложил Гитлеру, что переговоры оказались безрезультатными и что Молотов, не проявивший никакого интереса к участию в пакте трех, объявил о своем отъезде.
5
…Я стояла у окна вагона. Поезд замедлял ход, появились знакомые мне приметы Белокаменска: будка стрелочника, стоящее на пригорке здание школы, огороженный невысоким забором стадион.
Было так приятно, так радостно сознавать, что через несколько минут я приеду, а завтра проснусь рано утром в маленькой, чисто прибранной комнатке и буду долго лежать в постели, не двигаясь, в полудремоте, и слушать тиканье раскрашенных настенных часов с гирями на тонких, длинных, чуть тронутых ржавчиной цепочках, и крик петуха, и стук телеги, и ленивое цоканье копыт – все эти милые, простые, успокаивающие звуки, которые никогда не услышишь в Ленинграде.
Впереди два с половиной месяца тихой, бездумной жизни. Каникулы. Как хорошо!..
Все осталось позади. Зачеты, Анатолий, Звягинцев с его телефонными звонками, отец, мама, библиотечный зал, анатомичка, этот лекарственный запах – смесь йода, формалина и карболки, который въедается в кожу, постоянная нехватка времени, вечная спешка – все, все осталось позади!
Сейчас поезд остановится, я выйду из вагона и увижу тетю Машу и дядю Егора, они будут, как обычно, стоять в центре перрона, под часами. Увидев меня, они всплеснут руками и заспешат навстречу. Я все это знаю наперед, потому что уже привыкла, – так было и в прошлом году, и в позапрошлом, и в позапозапрошлом, уже несколько лет подряд я приезжаю сюда на каникулы – когда-то школьницей, а теперь вот студенткой.
Итак, два с половиной месяца буду жить ни о чем не думая. Ни одной книги не возьму в руки, буду рано вставать, долго купаться в тихой, ласковой речке Знаменке, спать после обеда, вечером ходить в кино, смотреть по второму и третьему разу картины, которые шли в Ленинграде полгода, а то и год назад, рано ложиться, просыпаться от стука колес и крика петуха… Хорошо!
Я вернулась к своей полке, стащила с нее чемодан, попрощалась с попутчиками и стала продвигаться к выходу.
Ну конечно, все произошло так, как я и ожидала: через мгновение я уже бежала навстречу тете Маше и дяде Егору, волоча чемодан по дощатому настилу перрона, на ходу передавая им приветы от мамы и отца… Дядя Егор берет мой чемодан, по старой привычке вскидывает его на плечо – он когда-то работал носильщиком, – и вот мы все трое идем по пустынному перрону туда, к маленькой привокзальной площади, где стоит на конечной остановке в ожидании пассажиров автобус.
Я что-то болтаю без умолку, будто мне не двадцать лет, а четырнадцать, как тогда, когда я в первый раз приехала сюда уже самостоятельно, без мамы, а дядя Егор, как обычно, вставляет время от времени свои однообразно короткие вопросы; «Как мать-то?», «Как отец?», «Как Питер-то живет?»
И вдруг я останавливаюсь как вкопанная. Там, в дальнем конце перрона, стоит Анатолии. Чемодан в одной руке, белый плащ – мы вместе покупали его в Гостином – в другой.
Он стоит, и я стою. Тетя Маша и дядя Егор смотрят на меня в недоумении: шла, шла – и вдруг точно подошвы к доскам прилипли.
А я не знаю, что мне делать.