Тебе 46. Понадобится - отпустим…"
Знакомое дело, думаю, и в ту войну я не в первый год пошел.
Ладно. Поработаем пока и книжки спасем, какие успеем. На Кузнецком мосту, на лотках магазины нипочем продавали старые книги. Защита должна состояться, хоть ты тресни, а защита должна состояться.
Мчатся машины. Состоится защита.
Ну ладно.
23
Еще в сентябре 41-го прибежал Витька из казармы, уселся напротив меня и смотрит в окно на пустой двор.
– Я вот чего не пойму, - говорит. - Монизм признает, что у всего на свете есть одна причина. И идеалистический монизм и материалистический - у обоих одна причина для всего на свете, так?
– Ну так.
– А скажи… Дуализм может быть материалистический?
– Дуализм материалистический?… Погоди… Дай разобраться… Нет, - говорю, - пожалуй, дуализм материалистический быть не может.
– А жалко, - говорит он. - А то бы все складно получилось.
– Зачем тебе?
– Хочу понять, почему все со всем связано… Значит, дуализм материалистический не бывает?
– Нет, - говорю. - У него причины-то две да хотя бы одна из них обязательно нематериальная - ДУХ…
– А если доказать, что дух это тоже материя?
– Тогда опять будет не дуализм, а монизм… Причиной-то всего опять станет материя.
Тогда, не оборачиваясь от окна, он сказал:
– А если доказать, что дух - это другая материя, особенная, неведомая еще, на обычную материю непохожая, тогда что будет - материализм или опять идеализм?
– Не знаю, - говорю. - Похоже, что материализм, только какой-то чудной.
– Почему - чудной?
– Потому что материя - это объективная реальность, данная нам в ощущении.
– Так ведь и тут будет то же самое, - говорит Витька. - А сколько этих видов материи - хоть одна, хоть две, может, десять - не все равно?… Важно, чтоб они были на самом деле, а не выдумка, не мираж…
– Ну если так… - говорю.
На том разговор и окончился. Мне тогда было не до двух причин всего сущего, мне бы и с одной управиться - с работой, тело свое бренное кормить, страну вооружать. Однако разговор этот имел продолжение.
Перед тем как Витьке на фронт уходить, он прибежал из казармы в увольнительную и говорит, когда уж выпили отвальную:
– Отец, я Сапожникова встретил в Сокольниках, когда присягу принимал.
– Кто такой?
– Да ты знаешь. Из нашей школы. Он теперь в саперах.
– Ну и что?
– Помнишь, мы с тобой про монизм и дуализм говорили?
– Нашел о чем помнить… У тебя на сколько увольнительная?
– Погоди, - говорит. - Любопытное дело… Сапожников тоже считает, что мину разобрать можно, а потом собрать, хоть вслепую… А человека или даже блоху - разобрать можно, а обратно сложить нельзя - в принципе.
– Это уж точно, - говорит Зотов. - Который месяц разбирают, а еще ни разу покойники не оживали.
– Ладно, вернемся с войны - разберемся.
– Вот это ты дело говоришь. А вернешься?
– Вернусь.
Тут его стали со двора звать и окликать.
– Эх, Витька, кабы знать, кто вернется…
– Ничего, - говорит. - Ты вернешься, и я вернусь, и немой Афанасий вернется.
– А Серега с Валечкой?
– Иду! - крикнул он в фортку. - Иду!… Ну, до свиданья, отец. Жди.
Обнялись мы, а он рюмку-лафитничек задел и на пол опрокинул.
– Ничего, - говорю. - К счастью… Ну, беги.
Он выбежал. Эх… к счастью… Машина загудела. Я выглянул - "ЗИС-101", лимузин со двора пошла. Вот на каких машинах Витька теперь ездит. Похоже, приглядели его для надобностей.
Тишина во дворе настала. Кто в эвакуации, как Таня с дедом и бабушкой нашей тишайшей, кто на войне, кто в дороге, кто на работе. И мне в ночную идти.
Так и не успел Витька ответить насчет Сереги и Валечки. А писем все нет и нет.
"Не знаю, как в философии, а у войны этой точно две причины - живая и мертвая.
Живая ищет согласия и товарищества, а мертвая прет на нас, чтобы загубить людское согласие на веки веков и придавить его мертвой могильной плитой…
Если будущее мне будет, то будут и записи, а не будет - Таня старые сохранит, или дед, или еще кто.
До февраля 42-го я на номерном заводе вместе с пацанами точил снаряды и мины. Утром точил, днем, вечером и часто ночью, а потом утром снова и несправедливо точил пацанов за нерадивость и за то, что меня не отпускали с завода.
На электричество был лимит, и свет по ночам я добывал трутом, кремнем и обломком надфиля. Фитиль в снарядной гильзе со сплюснутым концом, а то и просто тряпочка, плавающая в блюдце с машинным маслом. Оставляю свидетельство для внуков-правнуков. Как в двадцатом веке в Москве добывал огонь для душевного обогрева и чтения.
Для пополнения же к пище телесной, покупаемой по карточкам, я брал в аптеке таблетки гематогена из бычьей крови, размачивал водой, жарил на сковороде, солил и потом это ел, так как при моем росте мне не хватало калориев.
Знакомый человек пособил, когда ушел я воевать с фашистом. По закону того года я был дезертир производства, но партизанам было послабление, и они сообщили в Центр о моем прибытии лишь после моего "хорошего поведения" (как выразился Батька) на железных дорогах и других транспортных магистралях, на которых действовал отряд нашего Батьки, один из крупных отрядов окровавленной страны.
А потом с другими ранеными я был отправлен в госпиталь на транспортном "Дугласе", на том самом, на котором за день до этого опустился в отряд с небес штатский представитель Центра, приехавший по никому не ведомым делам.
Я с этим представителем Центра не встретился, что неудивительно. Потому что представителя Центра, кроме Батьки, не видел никто. Потому что представитель Центра приходил к Батьке только по ночам, во время осенней бури, а потом опять уходил с ветерком. И только год спустя я узнал, что этот представитель Центра и непогоды был Витька Громобоев, но нас разминуло".
Зотов отмаялся, сколько причиталось, в прифронтовом госпитале, а потом доказывал тамошним военкомам и командирам маршевых частей, что без него армия зачахнет, и предлагал потрогать мышцы правой, а также левой руки.
Но командиры говорили, что армия без него перебьется, а военкомы махали на него бумагами и с трудом переговаривались друг с другом о его судьбе по устаревшим телефонам.
Зотов с голодухи и беспокойной жизни совсем захирел, и обносился, и почти на нет сошел, и потому, махнув на все, сел в эшелон ехать в Москву на номерной завод и подвергаться самокритике. А когда его разбудили, то оказалось, что они едут на фронт, и выкидывать его на ходу было нельзя, поскольку поезд шел без остановок по зеленой улице, и документы у него были в порядке, "и как меня проглядели - никто этого не знал, и, значит, отвечать не только мне. И я малость приободрился.
А когда приободрился, то стал тщательно припоминать о тех местах, где сражался мой бывший отряд, чтобы внести это в свою клеенчатую тетрадь, куда я записывал не хронику века, состоящую из важнейших событий истории и общественной жизни, а незначительные для остальных, но поразившие меня явления душевной неожиданности.
Потому что по этим неожиданностям поведения я и прокладывал свой путь и мне нужны были ориентиры".