– Скверная, говорите, комната? Холодная?
– Вода замерзает. Думаю сменить.
– И скучно одному?
– Бывает. Редко, а все-таки бывает…
– Как жалко… Такой молодой, и уже… И скверно возвращаться одному?
– Да, неважно… Ну-с я пошел… Очень вам благода…
– Что? Уходить? И вы думаете, что в такую ночь я…
Через полчаса бесплодной борьбы с неиссякаемой добротой отзывчивого человека мне пришлось остаться ночевать у Шванина. Ночью он четыре раза осторожно заглядывал в отведенную мне комнату и шепотом справлялся:
– Спите?
– Нет, а что? В чем дело?
– Может, попить хотите, – так вот тут, на столике… Может, вам свет мешает?..
– Не беспокойтесь, очень хорошо…
– Я все-таки прицеплю еще газетку к занавеске… Глаза молодые – они ночью темноту любят…
Когда я вернулся домой и стал переодеваться, в кармане пиджака что-то зашуршало. Я вскрыл конверт и изумленно вынул оттуда деньги.
«Не сердитесь, милый Алексей Сергеевич, – написал Шванин в маленькой сложенной записочке, – я сам был молод и знаю, что такое без денег праздник проводить. У меня эта четвертная, можно сказать, лишняя, а когда у вас будет, отдадите».
Я сконфуженно улыбнулся и переложил четвертную к пачке других бумажек, праздно лежавших у меня в бумажнике.
* * *
Доброта Шванина начала сказываться через четыре дня,
– Алло! Слушаю вас… Слушаю…
– Это вы, Алексей Сергеевич?
– Ах, Дмитрий Михайлович! Какими судьбами?
– Вы только не сердитесь, голубчик, но мне прямо даже обидно…
– В чем дело?
– Я даже не поверил сначала… Разве у вас такие скверные обстоятельства?
– У меня? Нет, кажется, ничего…
– Ну, что там скрывать… Только почему вы не обращаетесь ко мне? Через несколько месяцев мы с вами, можно сказать, будем родственниками, я так рад, что я отдаю дочь за такого милого молодого человека, а вы идете сначала к чужим людям…
– Я, право же, ничего не понимаю…
– Мне Шванин звонил, говорил, что дал вам двадцать пять рублей и даже не назначил срока…
– Дмитрий Михайлович, поверьте…
– Да, я сам понимаю, дело молодое… В картишки продулись?
– Поверьте мне…
– Да вы не волнуйтесь… Мне только неприятно, что у меня в доме вы всегда говорите о хороших заработках, о свободных деньгах, а тут на самом деле…
– Я же не просил… Вы понимаете…
– Вы отдайте ему… Одолжите у меня и отдайте…
– Я очень вам благодарен, но мне не нужно ваших денег, кроме того…
– Я вам не навязываю, но мне просто неприятно… Вы извините меня, может быть, это мещанство, но что делать… Неприятно, что жених моей дочери ходит и занимает четвертные у каких-то…
– Я бы просил вас, если это возможно… Алло! Алло… Дмитрий Михайлович… Барышня! Что вы нас разъединяете? Что? Повесил трубку… Ага… Хорошо…
* * *
– Что же, вы подыскиваете комнату себе? Мне, конечно, все равно, если моей квартирой гнушаются, я так, как хозяйка спрашиваю… Билетик надо вывесить…
– С чего вы взяли, Мария Михайловна? Садитесь, пожалуйста…
– Ничего, я постою. Не я взяла, другие берут. Могли бы сами сказать, не через знакомых. Я не кусаюсь.
– Я же ничего не понимаю…
– Да и понимать тут нечего. Ваш же знакомый, господин Шванин… Прочитайте.
Она передала мне письмо, в котором Шванин образно и настойчиво укорял мою хозяйку в том, что она губит молодой организм своего квартиранта, не отапливая в достаточной мере комнат…
Дочитав, я скорбно посмотрел на хозяйку.
– Тут в соседнем доме комнатка хорошая есть, – уклончиво ответила она на мой взгляд.
– Тут недоразумение какое-то, – робко произнес я, – я ничего не говорил…
– Если у каждого жильца свое недоразумение будет, лучше уж так как-нибудь, – хмуро возразила она, – вы подумайте и скажите насчет билетика, когда вывесить можно. Не из-за удовольствия комнату сдаешь, чтобы потом сплетничали…
– Я просил бы вас…
– Нет уж позвольте мне попросить вас… Мне это не нравится.
* * *
Верочку я встретил во время поисков комнаты. – Ну, как Расланова? – холодно спросила она меня, небрежно подав руку. – Томитесь по ней?
– При чем тут Расланова? – удивленно спросил я.
– Да так… Убитое настроение, муки одиночества, ночевка вне дома…
– Откуда вы знаете?.. Кто вам наболтал?..
– Совершенно незаинтересованный человек… Я слухов не собирала, а просто вчера встретила Шванина, он мне и рассказал… И о ваших жалобах на одиночество, и о вашей тоске и неудовлетворенности… Мне казалось бы, что человек, который собирается начинать жизнь с другим человеком, которого он называл любимым, не должен томиться из-за того, что какая-то артистка…
– И об артистке Шванин рассказал?
– Нет. Об артистке он не рассказал, но это томление, эта тоска, эти ночные кутежи вне дома… Недаром этот ваш знакомый рассказывал, что он целую ночь вас утешал… Сначала утешитель, потом утешительница явится…
– Верочка…
– Вера Дмитриевна.
– Оставьте это. Все вздор.
– Ну, знаете, Алексей Сергеевич, если для вас это – вздор, чего же я могу ожидать дальше?..
– Верочка…
Еще через несколько дней мне удалось восстановить прерванную чужой добротой линию своей жизни. Деньги я вернул Шванину с короткой и характерной припиской, после которой мы избегали встреч друг с другом.
Мне рассказывали, что в одном обществе, говоря обо мне, Шванин невольно прослезился при воспоминании о незаслуженной обиде и тихо сказал:
– Как тяжело, как больно быть отзывчивым… Они топчут это чувство сапогами… Так жестоко, так холодно топчут…
С тех пор я решительно избегаю встреч с добрыми людьми.
1915
Из сборника «Чертово колесо»
1916
Ребенок
Вы, наверно, сами знаете это чувство, когда всем заранее сказано, что вы находитесь за городом, прислуга предварительно отпущена на целый день со двора, с телефона снята трубка, а сами вы в волнении бегаете по комнате, приводите все на столе в художественный беспорядок, десятый раз переставляете цветы с подоконника на этажерку, с этажерки на выступ печки, оттуда снова на подоконник, пока стенные часы в столовой не пробьют восемь ударов.
Сейчас должна прийти Женя. Может быть, даже ее зовут или Наташей, или Лизой, это все равно. Должно прийти существо, пахнущее знакомыми духами, морозом и с волосами, на которых повиснут капельки тающего снега. Существо будет болтать глупости, то сердиться, то говорить такие милые слова, от которых душа улыбается и целых два дня сладко кружится голова.
Хотя к этому моменту готовишься с девяти утра, но когда в прихожей внезапно дребезжит робкий звонок – кто из нас поступает логично и последовательно.
В такое время и позвонил Суханов. Когда я открыл дверь и на меня взглянули две пары жизнерадостных веселых глаз Суханова и его жены, державшей какой-то ватный сверток на руках, я понял, что на меня надвинулось что-то большое и плохо отвратимое.
Зная мое неумение искренне радоваться неожиданному приходу старых приятелей, Суханов оборвал меня корректным обещанием:
– А мы к тебе на минутку…
– Пожалуйста, пожалуйста, – убито улыбнулся я, – очень рад… Раздевайтесь, Марья Павловна…
Она взглянула на мужа, на ватный комок, из которого на меня с недоверием выглянула еще пара маленьких подслеповатых глаз, и охотно стала снимать шляпку.
– Нет, нет, Мурочка, – остановил ее Суханов, – не будем мешать Сашке. Сама знаешь, дело холостое… Оставим и уйдем…
– Что оставим? – с тревогой спросил я. – Может, ко мне пройдем… Что мы в прихожей стоим…
– Да нет, что там… Только уж будь другом, выручи…
– Господи, Суханов, – с тайной надеждой в голосе вырвалось у меня, – да что же вы по телефону-то… С удовольствием, брат… Я как раз сейчас при деньгах…
И с радостной торопливостью я полез в бумажник.
– Брось… Не в том дело. Деньги есть… Нам, брат, с ней. на свадьбу сходить надо…
– Сходи, Суханов, – не теряя надежды, предложил я, – я люблю этот обряд. Веселый такой…
– Знакомые одни… И тут неподалеку от тебя… Даже ты бы мог пойти…
– Не хочется что-то, Суханов…
– Да это я так, к слову… Вот мы, значит, пошли с нашей Зинкой…
– Какой Зинкой?
Суханов умиленно кивнул на ватный сверток, булькающий и трясущийся на руках его жены.
– С ней вот… Подъезжаем уж почти к тебе, как она вот и говорит…
– Зинка? – осторожно спросил я, пытаясь издалека узнать о возрасте сухановского потомка.
– Ну, Зинка… Скажет… Она еще у нас маленькая… Смотри, какие глазенки… У-у-у… Смотри, к тебе ручонками тянется… – Одним словом, мы и решили, – немного подумав, сказал он, – дай, думаю, заедем сейчас к Сашке, парень он славный…
– Ах, он так вас любит, так любит, – кокетливо подтвердила Суханова, – я даже ревновать начну…
– Ну, чего там, – конфузливо отмахнулся Суханов, – старые друзья… Не раз и сам выручал его – так мы и решили. Заедем, мол, попросим Сашку, чтобы подержал Зинку часа полтора у себя, а мы скоро… Поздравим и заедем обратно… Может, чаишком напоит потом…
Должно быть, выражение моего лица требовало сочувствия, потому что Суханов покровительственно похлопал меня по плечу и со смехом добавил:
– Да ты не бойся… Зинка, брат, девчонка славнецкая, не орет… Приучайся, у самого дети будут…
– Вы просто положите ее на кровать, – успокаивающе добавила Суханова, – и оставьте… Заплачет – молочка ей дайте… У тебя с собой бутылочка?..
– Со мной, со мной… Я, милая моя, не ты, не забуду… На, дружище…
Он вытащил откуда-то из кармана бутылку с желтой соской и сунул ее мне в руку.
– Видишь ли, – с легкой дрожью в голосе сказал я, чувствуя, что отказ от Зинки может стоить мне сухановской дружбы, – я же никогда с детьми…
– Нет, вы не говорите, – вступилась Суханова, – в вас есть что-то… Вы, должно быть, очень добрый по натуре… Я, кажется, никому другому не поручила бы хоть на минутку своего ребенка…
– Кланяйся и благодари, – засмеялся Суханов, – матери, они, брат, действительно, ребенка не каждому и подержать-то дадут…
– Зиночка, иди к дяде… Дядя добрый…
Зиночка еще раз посмотрела на меня и еще раз заплакала…
– Не плачь, детка… У вас керосинка есть?
– У меня… Есть, кажется. На кухне…
– Так уж, если Зинка заревет, вы холодного молока ей не давайте… Поставьте бутылочку на керосинку…
– Поставлю, – глухо сказал я, – только я разжигать ее не умею. И ребенка могу уронить. Я уже трех детей уронил на своем веку.
– Пустяки, не трусь, брат, не уронишь… Девчонка спокойная… Только молоко минуты две держи…
– У меня там торт есть, может, ей кусок можно…
– Вот они, холостяки, – с восхищением бросил Суханов, – как дети… Восемь месяцев ребенку, а он торт…
– А я одному так дал… Двух месяцев не было, а дал целый кусок. С аппетитом съел. Умер потом.
– Ну, пустяки… А если, знаешь, не будет спать, так ты возьми что-нибудь блестящее… У тебя есть – часы, запонка там, абажур… Помахай перед Зинкой, она и…
– У меня револьвер есть… Может, выстрелить несколько раз в воздух… Или я могу головой побиться о стену…
* * *
Очевидно, мнение обо мне, не раз высказываемое моими врагами, что моя внешность не вызывает полного доверия, разделяла и Зинка. Когда счастливые родители ее ушли и я уже минут пять укладывал ее на постель, она орала с таким отчаянием и бесконечным ужасом, как будто я отрывал у нее одну из ног, судорожно бьющих по одеялу. На кухне уже горела керосинка: может, это даже не было состояние горения, но, во всяком случае, по едкому запаху копоти, медленно, но верно распространявшемуся по всем комнатам, можно было догадаться, что что-то в керосинке мною зажжено.
Вспомнив совет Суханова, я принес бронзовую пепельницу и стал махать ей перед изумленной Зинкой, которая сначала притихла от острого недоумения, но потом, очевидно заподозрив во мне желание ударить ее этой блестящей вещицей, стала кричать еще надрывнее.
Я вспомнил, что в этих случаях опытные няньки успокаивают детей пением. Больше надеясь не на свою музыкальность, а на счастливый случай, я в бешенстве ходил по комнате и заунывно пел:
– А-а-а-а-а-а, а-а-а-а…
Моя несложная песня, сливаясь с шагами и Зинкиным ревом, мало успокаивала то чувство ожидания, которое заставляло меня прислушиваться к каждому шороху.
«Не придет», – с болью мелькало в сознании.
И мне уже представлялось, как Женя сидит сейчас с кем-нибудь в театре, наверное, с Папковым, смотрит на публику и
* * *
– Раньше вы, конечно, прийти не могли? – сдержанно спросил я у Жени, снимая с нее боа и чувствуя, что вся душа наполняется чувством поющей радости оттого, что ока пришла, что она здесь и что я чувствую ее бесконечно милую близость. – А я жду…
– Ну, не сердитесь…
Боже мой… Ведь и Катя так улыбалась, и Ксения Николаевна, и Соня… Но почему-то эти улыбающиеся глаза успокаивают сразу, и становится так хорошо…
– Нет, еще раз поцелую… Вот эту милую лапку…
– У вас так хорошо здесь, Шура… Я люблю эту комнату.
– Правда? Садись, Женя… Если бы вы знали, как…
Женя подошла к этажерке, пошатала цветы, потом посмотрела на меня.
– Почему это у вас так горько пахнет, Шура?
– Это керосинка, – густо краснея, ответил я.
– Керосинка?..
– Да… Это так, пустяки… Прислуга зажгла… Сидит и ждет…
– Скажите, чтобы потушила… Дышать нечем…
– Ее дома нет, – плохо соображая, что говорить, кинул я, – с утра ушла…
– Как с утра? – заинтересовалась Женя. – Так с утра и горит?
– С утра и горит, – со вздохом сказал я, – старая прислуга, неопытная…
– У вас же молодая горничная была…
– Сменил. В деревню уехала… Пила…
– Неужели пила, а вы так довольны были ею…
– Я схожу, потушу…
По дороге я заглянул к Зинке. Она успокоилась и спала, дергая во сне губами. Я облегченно вздохнул и с ненавистью посмотрел на нее.
– Спи, спи, скотина…
Керосинку, как оказалось, потушить нелегко. Если привернуть один фитиль, горит другой, привернуть его – идет дым. Пришлось залить водой. Правда, при этом погибло Зинкино молоко, но керосинка гореть перестала.
* * *
– Опять вместе… Мне казалось, что в прошлый раз мы расстались навсегда…
– Милый…
– У вас такие славные волосы, Женя… Такие мягкие, мягкие…
– Да волосы… А вот опять эта противная Ардатова висит на стене…
– Женечка, да это же карточка на память… Я ее сниму…
– Вы любили ее?
– Ардатову? Ни коим… Разве я мог…
– Вы же сами говорили, что у вас от нее был сын…
– Женечка, да ведь я врал вам, чтобы возбудить ревность ко всему прошлому, ко всему, что когда-то…
Женечка печально и нежно посмотрела на меня, и на уголках ресниц задрожали слезинки.
– Вы, наверное, любите этого ребенка…