Аптекарь - Орлов Владимир Викторович 12 стр.


Тут, правда, была одна тонкость — Серов-то уже воспользовался услугой. Я чуть было не напомнил ему об этом, однако вышла бы бестактность. Да и вряд ли в то мгновение Серов мог помнить о кашинской бутылке и молить о чем-то именно Любовь Николаевну.

— Ну ладно, — сказал Серов, — надо составлять документ. Садитесь, Игорь Борисович, и пишите. А впрочем, что я вам говорю, вы документ и составляйте, а мы втроем будем зрителями.

— И советчиками, — сказал дядя Валя.

— По части формулировок, — уточнил Серов.

И действительно, документ был составлен без промедления. То ли из-за спешки, то ли потому, что авторы документа были не совсем искренни друг перед другом и как бы оставляли в стороне главные свои интересы и заботы, не проникла в документ особенно интересная информация о каждом из пайщиков кашинской бутылки. Была проявлена и некая осторожность по отношению к Любови Николаевне, а то ведь на самом деле, развесивши уши, можно было вляпаться с ней неизвестно во что. Пайщики давали понять Любови Николаевне, что они существа одушевленные и самостоятельные, что они сожалеют о требовании, предъявленном ей на детской площадке, хотя там заявка на коньяк ереванского розлива и портвейн «Кавказ» была отчасти вызвана драматичностью ситуации. «Больше никогда в жизни», просил записать лично от него в документ дядя Валя, — он был решителен и горд, правда, что-то тут же произнес, не слишком, впрочем, внятное, о прибавке к пенсии из Испании. С поправками к документу выступил Игорь Борисович Каштанов. Он просил подчеркнуть, что не намерен посягать на женские достоинства Любови Николаевны, не будет использовать никакие ее прелести, в чем и нам предлагает поддержать его. То есть все были благонамеренными и никаких кусков ухватывать не желали.

— Ей самой надо помочь, Любочке-то, — сказал дядя Валя уже в лифте. — Что-то у нее там не получается, помните, как она вчера то и дело страдала.

— Затурканная она, — согласился Михаил Никифорович.

— И нежная, — сказал Каштанов. — И верно вы ей, дядя Валя, имя нашли. Именно Любовью ее и звать…

— Какой Любовью! — поморщился Филимон Грачев. — Варварой ее звать! И больше никем!

6

На следующий день мы встретились с Любовью Николаевной на квартире Михаила Никифоровича. Опять возникло собрание. А когда мы стали рассаживаться, вышло так, будто бы мы избрали Любовь Николаевну председательницей. Или, скажем, будто бы Любовь Николаевна была народным судьей, а мы заседателями.

— Я познакомилась с вашей запиской… — начала Любовь Николаевна.

— Простите, — сказал Серов, — у меня есть своего рода предварительные соображения…

И опять пошли слова о шагреневой коже, о портрете Дориана Грея, но выяснилось, что ни Бальзака, ни Уайльда Любовь Николаевна не читала.

— Но я вас поняла, — сказала Любовь Николаевна. — Нет, вы не будете связаны каким-либо обязательством. Вы уже заплатили.

— Пять рублей, что ли? — спросил дядя Валя.

— Пять рублей тридцать копеек, — кивнула Любовь Николаевна.

— И все? — удивился дядя Валя.

— И все, — сказала Любовь Николаевна. — Но вы меня опечалили. Вы ведь мне ничего не приказали.

— В этом нет нужды, — сказал Каштанов.

— Да, — подтвердил Михаил Никифорович. — Нет нужды. Мы самостоятельные. Мы — мужики. И не расстраивайтесь. Как раба вы нам не нужны. И в бутылку мы вас не закупорим.

— Такую-то женщину! — сказал Каштанов.

— Гуляйте себе, веселитесь, — продолжил Михаил Никифорович. — Тратьте свободно свою молодую жизнь.

— Нет, — сказала Любовь Николаевна грустно. — Вы все неверно понимаете. Я ведь теперь для вас неизбежна. Даже если вы намерены отказаться от меня, то я не имею возможности вас бросить. Вы поймите. Ведь я не только ваша раба, но и ваша берегиня.

Филимон поднял голову и посмотрел на Любовь Николаевну с удивлением. Таких слов он в кроссвордах не встречал.

— Что-то в «Неделе» было, — задумался Серов, — про берегиню…

— Нет, в «Труде», — сказал дядя Валя, он уважал исключительно «Труд».

Я знал про берегиню, наверное, больше других пайщиков кашинской бутылки, читал труды академика Бориса Александровича Рыбакова и иные умные книги, но говорить об этом сейчас не стал.

— Я предупреждала вас еще там, на детской площадке, — сказала Любовь Николаевна, — что я раба и берегиня.

Некая энергия и резкость проявились в последних словах Любови Николаевны, будто она желала принудить нас к чему-то. Это мне не слишком понравилось. Впрочем, мне-то что было волноваться! Я себя и осадил. Я бы и на собрание пайщиков кашинской бутылки не пошел, но попробуй усмири любопытство…

— А как берегиня, — сказала Любовь Николаевна, — я обязана действовать самостоятельно, не дожидаясь ваших просьб.

— Так дело не пойдет, — покачал головой Михаил Никифорович. — Вы раба и уж будьте покорны!.. — Михаил Никифорович, минуту назад улыбавшийся, сидел сердитый. Всегда он был мирный и доброжелательный, а сейчас в нем что-то взыграло. — Если вы будете так вести себя, — продолжал он, — я охотно признаю, что те два сорок были не мои, а Шубникова.

— Ты что, Миша! — испугался дядя Валя. — Он и так уже у нас рыбу унес. Семь килограммов.

— Ничего, — сказал Михаил Никифорович, — вот Шубникову нужны рабы и берегини.

А Любовь Николаевна заплакала.

Кому из мужчин приятно смотреть на женские слезы. Да еще в компании! Тут все сразу же принимаются изучать потолок и посуду за стеклом серванта — из деликатности и в расчете, что слезы скоро сами собой иссякнут. Не бросаться же за стаканом воды — вовсе не героиня Жорж Санд перед тобой, а современница Светланы Савицкой. Лишь чувство неловкости возникает, как будто нарушаются правила общежития или неизбежный ход эмансипации. Или даже подозрения вспыхивают — не артистические ли это слезы, не притворные ли? Но Любовь Николаевна, похоже, не играла, а заплакала честным образом. И та ее назидательная энергия, которая минутами раньше насторожила меня, забылась. И жалко стало Любовь Николаевну, будто она девочкой-лимитчицей приехала к нам из своего добрейшего Кашина или ближней к Кашину лесной деревни с желтыми кувшинками в тихой поленовской воде и сейчас сидела раздавленная, испуганная напором жестокой столичной суеты. И нам ли, этой суетой взлелеянным, ко всему привыкшим, было терзать чистую, наивную душу! Нам бы подумать, сколько у этой кашинской девчонки забот и страхов — и с пропиской, и с устройством на работу, и вообще с гражданским состоянием и с прочим! Может, и деньги, спрятанные где-нибудь в платье или на груди, кончились у нее. Может, от троллейбусов она шарахалась, а в автобусах ее тошнило! И какие муки пришлось ей испытать, заставляя себя войти в пивной автомат. А нам бы только от нее отделаться, бросить ее, слабую, в водопады московской жизни!.. Не один я, видимо, так думал сейчас, и другие пайщики были растроганы. Дядя Валя встал, подошел к ней, даже движение рукой сделал, будто хотел погладить Любашу (Любаву?), успокоить ее, бедолагу, но сдержался.

Один Михаил Никифорович сидел строгий.

И этот строгий мужчина был намерен передать Любовь Николаевну наглецу Шубникову! Беззастенчивому торговцу перекупленными щенками и взрослыми вонючими псинами. А уж тот-то при своей склонности к авантюрам, при своем бузотерстве мог не только развратить Любовь Николаевну, но и вовсе погубить ее, мог вообще черт-те чего наделать в Москве.

— Да ты что, Миша, — заговорил Филимон, — злюка-то какой!

— А ничего, — сказал Михаил Никифорович.

— Не позволим к Шубникову! — заявил дядя Валя.

Назад Дальше