— И сколько ей лет?
— Лет двадцать, — сказал дядя Валя. — Девчонка.
— Нет, нет, двадцать семь, — предположил Михаил Никифорович. — Дама в соку.
— Вот с такими щеками, — сказал Филимон Грачев. — И зубы кривые. Клыки!
— С какими еще щеками! Где клыки! — возмутился Игорь Борисович. — Она точно фея.
— Ведьма, — сказал Филимон. — Шесть букв лежа. Четвертая буква мягкий знак.
— Постойте, — сказал Серов, — она раба хозяина бутылки, да? Так чья же, выходит, она раба?
— Я понимаю твой интерес, старик, — сказал Собко Серову, — ты дал им шесть копеек.
— При чем тут шесть копеек? — обиделся Серов. — Я в теоретическом плане. Кто хозяин бутылки? И кто хозяин этой женщины?
— А мы на троих, — сказал дядя Валя. — Мы трое и хозяева.
— Тут все нужно уточнить, — продолжал Серов. — Паи-то вы вносили разные…
— Чего уточнять, — сказал дядя Валя. — Она на троих, и все. Она и сама понимает. Я ей велел: гони коньяк. Она — тут же.
— Да никто не оспаривает, дядя Валя, ваших прав, — поморщился Серов. — Но вот Михаил Никифорович внес два сорок, стало быть, у него прав больше ваших.
И снова начались прения. Нам бы — кому на рынок, кому домой, к житейским обязанностям, к умственной работе, к мировым проблемам, а мы все говорили про женщину, будто у нас своих фей и ведьм не хватает в квартирах. Начали даже считать. Два сорок внес Михаил Никифорович, это все видели. Рубль сорок четыре были дяди Валины, рубль тридцать шесть Игоря Борисовича. Итого пять двадцать. Шесть копеек взяли у Серова, четыре у меня. Сумма.
— Вот и делите акции, — сказал Серов.
Собко выразил сомнение насчет Серова и меня как акционеров, заметив, что мы не вносили паи, а просто у нас взяли деньги подлинные пайщики. Я и не претендовал ни на какие права. Но нашлись защитники и моих интересов. А как быть с Филимоном Грачевым? Мог ли он считаться одним из хозяев бутылки? Или гонец и есть гонец, пусть и с пятнадцатью каплями? Подавали голоса люди, не пожалевшие мелочь на помидоры, в том числе и Кошелев, но их урезонили, сказав, что из помидоров никто не вышел. Таксист Тарабанько указал как на существенное обстоятельство на то, что именно Михаил Никифорович открыл бутылку.
— Джинн, — сказал он, — всегда служит тому, кто его выпустил.
— Джин! — проворчал дядя Валя, недовольный этим соображением. — Ты еще скажи — виски! Нам на их нравы наплевать! У них своя посуда! А у нас была водка, старорусская, понял?
И все же сомнения остались. Ясности в ситуации с женщиной в нашей компании не было.
Тогда и возникли Шубников и Бурлакин, шумные люди. Закричали:
— Здорово, дети подземелья!
Были они ровесники, прожили по тридцать пять лет, оба носили бороду и усы. Но Бурлакин, кандидат наук, математик или ракетчик, работавший в хорошей фирме, казался бородатее Шубникова. Борода у него росла лопатой и была черная, как неблагодарность. Бурлакин был известен публике и тем, что раз в четыре месяца назло врагам неделями изнурял себя голоданием. Друг его Виктор Шубников окончил когда-то кинематографический институт (выпускников и студентов ВГИКа было всегда немало в нашем автомате), или не окончил, работал на телевидении, потом был фотографом, потом массовиком на турбазе, потом кто знает кем, теперь нигде не работал, а по субботам и воскресеньям торговал на Птичьем рынке щенками. Имел в базарные дни по семьдесят, а то и по сто рублей. Кандидат наук Бурлакин ему ассистировал. С утра они скупали у мальчишек псин дворовых пород, а часа через два предлагали солидным людям благородных животных с княжескими родословными. Оба были артисты. Мы ездили на Птичий рынок смотреть их работу.
От большинства торговцев Птичьего Шубников с Бурлакиным отличались интеллигентностью (Шубников кроме бороды носил еще и очки). Таким можно было верить.
От таких можно было без раздумий приобрести ньюфаундленда, пусть он и походил на помесь дворняги с таксой. Рассказывали, что однажды некоей дорого одетой даме Шубников сторговал хомяка, уведенного Бурлакиным из живого уголка 280-й школы, выдав хомяка за щенка-суку северокавказской овчарки.
И вот они теперь вклинились в нашу компанию, громкие, напористые, удачливые, видно, что с Птичьего рынка, а потом и из рюмочной на Таганской площади. Услышав историю кашинской бутылки и женщины, Шубников радостно заорал:
— Михаил Никифорович, ты мой золотой! А ты ведь должен мне два с полтиной. Брал неделю назад. Должен?
— Должен, — сказал Михаил Никифорович. — Вот бери.
— Ну уж нет! — захохотал Шубников. — Теперь я у тебя не возьму. Считай, что это мои два с полтиной пошли на ту бутылку. Стало быть, и все права на женщину мои!
— Точно! Его! — закричал Бурлакин.
— Таких, как ты, я в гражданскую расстреливал, — сказал дядя Валя. Потом добавил, указав при этом не только на Михаила Никифоровича и на Игоря Борисовича, но — для убедительности — и на нас с Серовым: — Мы, пайщики, клали на твои вонючие два с половиной.
Шубников был наглец. Иные заходят в троллейбус и робко объявляют — «сезонный», «единый», будто в чем-то виноваты, а Шубников басит: «Пригласительный!» — и садится. Однако он не любил какие-либо свои предприятия подводить к мордобою. Впрочем, тут он заупрямился.
— Мои права есть мои права, и я от них не откажусь!
— Точно! Не отказывайся! — снова заорал Бурлакин.
Публика зашумела. Некоторые считали, что коли два с половиной рубля имели место, то почему бы не принять их во внимание. Тем более что Шубников был брошенный женой и в будние дни — без реальных источников дохода. Большинство же полагало, что мало ли кто кому должен. И тут именно стали вспоминать, кто кому и сколько был должен. Разговор грозил принять малоджентльменский характер.
— Да прекратите! — громко заявил Собко. — Из-за чего шум? Из-за женщины, которая из бутылки… Пошутили, и хватит. Не было ее и нету!
— Вон, вон она! — вскричал дядя Валя. — Идет!
Палец его указывал в сторону двери. Действительно, мимо стойки с раздатчицей монет Полиной шла женщина. Красивая. Со вкусом одетая. Волосы русалочьи. Трезвая. И что-то трепетное, ищущее было в ее глазах, стремилась она к кому-то. И не было в ней ни ненависти, ни брезгливости, ни чувства превосходства, ни победительной решимости, какие бывают у женщин, являющихся в наш автомат за своими мужчинами…
— Фея! — тонко произнес Игорь Борисович Каштанов.
— Ведьма, — пробормотал Филимон Грачев, — злюка какая-то…
А мы замерли, молчали в оцепенении. Метров семь оставалось дойти ей… И тут двое мужчин, направлявшихся к выходу, заслонили ее, и, когда они прошли, женщины уже не было, а на ее месте столб синего дыма утекал потихоньку к потолку.
— Как будто бы она, — задумчиво сказал Михаил Никифорович.
— Видимо, никак контактов с нами не может установить, — предположил дядя Валя. — Что-то ломается в ней.
— Да бросьте вы! — сказал Серов, социолог. — Она же в дубленке! Как же это она в дубленке из бутылки вышла? Из кашинской!..
И все же мгновенная пропажа женщины удивила. Впрочем, нынче они именно в мгновение могут появиться и в мгновение пропасть… Разговор теперь шел как бы по инерции. Все будто притихли. Или задумались. Даже Шубников с Бурлакиным не шумели, не трясли бородами, не требовали ничего. Долго молчавший финансист Моховский произнес в связи с этим (а может, и просто так) свою любимую фразу:
— Главное, не бежать впереди паровоза.
И все потихоньку стали расходиться.
А Михаил Никифорович остался.
3
Дней десять не был я на улице Королева.
В среду зашел в автомат часа в четыре.