Ветры доносят эти клочки и до пустыни Гоби – то ли сами ветры стали сильнее, то ли клочков больше: шелест бумаг может заменить шелест листьев, – и ветер гонит их вместе с песком, который стал пятнистым. От копоти? От деятельности новых бактерий? От испытаний новых видов оружия?
Совсем нет следов стоянки: рассыпались в прах, смешались с песком обломки и обрывки над местом, где на тридцатиметровой глубине, в темноте и покое, при пониженной температуре спит одеревенелый Берн. Подбородок его оброс густой щетиной – верный признак, что профессор не мертв, что с ним все в порядке.
Берн раскрыл карман с одеждой и – хоть она выглядела мятой, слежавшись, и к тому же отдавала затхлостью (это не учли) – с удовольствием оделся. Достал из куртки очки, протер стекла, тоже надел: мир стал четок. Огляделся внимательно. И… заметил нечто, от чего внутри сразу похолодело: по стеклу колбы радиоактивного реле времени от верхнего зажима до самого низа тянулась трещина. «Значит… там воздух и все нарушилось? Реле включило кабину на пробуждение не потому, что прошло сто восемьдесят веков, – просто вышло из строя! Вот тебе на!.. Отчего бы? От сейсмических толчков? Да, скорее всего.
За это время их могло произойти немало. Какой‑то особенно сильно тряхнул местность и кабину – и единственный стеклянный предмет здесь треснул. Черт, надо было ставить дублирующее реле! Э, но ведь и оно могло лопнуть… всего не предусмотришь. За это время – за какое?! Больше или меньше прошло ста восьмидесяти веков? Насколько больше? Насколько меньше? Попробуй теперь угадать!..»
И он начал цепко всматриваться во все, пытаясь понять, сколько же на самом деле прошло времени? Внутренние ощущения – как и в двух первых опытах, в которых Берн засыпал на шесть и одиннадцать недель. И бородой да усами тогда тоже обрастал, хоть и не так сильно. Предметы в кабине? Все посерело, выцвело, в пыльно‑блеклых разводах; на стыках металлов, где сцарапаны лаки и никель, чуточные следы ржавчины. Но все это – признак того, что в бальзамирующей смеси была малая доля активных веществ: они могли прореагировать в первые годы. Приборы? Стрелки вольтметров в серединах запыленных шкал, давление и влажность тоже в норме.
На ложе четкая граница мест, соприкасавшихся с его телом: они светлее. И что?..
Нет, ничего здесь не определишь – только наверху.
И вот теперь начинается самое‑самое… Берн почувствовал, как все в нем напрягается. Он представил тридцатиметровую (или теперь больше?) толщу грунта над ним. А там может быть что‑то еще. Кабине‑снаряду надо пробуравить все. А если упрется в неодолимое, то вверху кабины кумулятивный пиропатрон.
А там может быть что‑то еще. Кабине‑снаряду надо пробуравить все. А если упрется в неодолимое, то вверху кабины кумулятивный пиропатрон.
А если и он не одолеет (сохранила ли свойства взрывчатка?), то… погребен заживо. На этот случай – пистолет. Или лезвие для вены, если и порох изменил свойства. Или – лучше всего – цикл анабиоза с финишем в вечности.
«Ну – подъем? – Он поднес палец к темной кнопке с надписью „Aufstieg"
– Aufstieg! – нажал кнопку.
Вой набирающих обороты двигателей; пол кабины дернулся, заскрежетало по стенам. Берна понесло влево, он схватился за обшивку.
…Острие огромного шурупа медленно вывинчивается из темной почвы, разворачивает ее, рвет корни дерева. Вот снаряд завяз в них Поворот обратно, новый рывок вперед… Это Берн в холодном поту переключает двигатели, наддает обороты – диски шурупа режут корни. Дерево кренится, с гулом и треском падает и вместе с вывернутой землей выносит на поверхность снаряд.
Берн рычагом отвинчивает запоры люка. Они не поддаются Уперся ногами, приложился плечом, рывок – поддались. Несколько оборотов – в щель потянуло сырым и свежим. Еще – с грохотом откинута стальная дверь; профессор выходит наружу, в ночь.
Сначала только счастье, что на воле, жив, выполнил задуманное. „Это самоубийство“, – говорил Нимайер… Ха! Отрезвляющая мысль – а легкие пьют терпкий, настоянный на лесной росе, травах, хвое, иве воздух! а ноги попирают мягкую почву! – о том, что Нимайера давно нет, все вчерашнее ухнуло в пропасть веков. А что есть?
Ущербная луна в ясном небе, над верхушками деревьев; ее свет, проникая сквозь ветки, пятнит траву и снаряд зелено‑пепельными бликами. Деревьев много, они толпятся вокруг, стволы лоснятся в лунном свете; дальние тонут в зыбкой тьме. На месте пустыни – лес. Устоявшийся, вековой. „Значит, в самом деле?.. Миновал еще ледниковый период? Все сходится“.
…И все разбивается о живую память недавних переживаний прилет в пустыню, Мими, работа и споры с Нимайером, спуск в шахту… Вот решающая проверка: звезды!
Берн сунул руку в карман куртки, достал листок, осветил фонариком. На пожелтевшей бумаге – рисунки выразительных созвездий северного неба: Большой Медведицы, Лиры, Кассиопеи, Ориона, Лебедя – какими они должны стать через 18000 лет. Как предусмотрительно он запасся этими данными у астрономов!
Остается сравнить.
Небо над ним ограничивали кроны деревьев. Профессор нашел ствол с низкими ветвями, стал неумело карабкаться Сучья царапали руки, шум спугнул птицу – она крикнула, метнулась прочь, задев Берна крылом по щеке. Наконец поднялся высоко, устроился на ветке, прислонясь к стволу, достал листок и фонарик.
Осветил, поднял голову – сравнивать.
Но сравнивать было нечего: над ним расстилалось обильное звездами, но совершенно незнакомое небо. Нет, не совсем незнакомое – сам Млечный Путь наличествует, пересекает небо размытой полосой сверкающих пылинок. Ага, вон в стороне Луны (она подсвечивает, мешает) ковшик Плеяд; узнать легко, не изменились – но от них этого и ждать не следует: компактная группа далеких звезд. А где остальные созвездия? В плоскости эклиптики что‑то совсем немыслимое. Берн был уверен, что уж созвездие Лиры он отыщет, как бы оно ни исказилось: по Веге, ярчайшей звезде северного неба; ее он узнавал всегда. И насчитал в обозримом пространстве по крайней мере десяток столь же, если не более, ярких бело‑голубых звезд! О других фигурах в обилии новых сочетаний светил на небе не имело смысла и гадать.